Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Вокруг острова Врангеля



Шестое октября. От мыса Шелагского шли за танкером «Игрим» около трех часов, удерживая дистанцию двадцать—пятьдесят метров. Его огромная трапециеобразная корма суперсовременной конструкции начисто лишает возможности увидеть состояние льда впереди по курсу танкера, то есть предугадать момент, когда он может заклиниться. Вспотевшая от страха ладонь сжимает рукоять машинного телеграфа, чтобы в любую секунду пихнуть его на полный назад. Взгляд ни на секунду не отводишь от буруна под транцем кормы танкера. Когда руку снимаешь с телеграфа, пальцы мелко и пошло дрожат. Когда отводишь наконец взгляд от буруна, в глазах темные, медленно плавающие круги.
И это мы еще дублировали друг друга. В. В. стоял у левого телеграфа, я у правого.
Около четырнадцати «Игрим» предупредил, что впереди завал и он ложится в дрейф. Мы отработали полным назад и застыли среди старых льдин и молодого, но уже сторошенного льда. И тогда В. В. сказал:
— Вся наша работа здесь — один сплошной риск, Виктор Викторович. Но вы об этом почему-то глухо пишете.
Вот ведь и не читал и не читает В. В. никаких стихов, а совершил нормальный плагиат, о чем я ему и сообщил, продекламировав Симонова:

Кто в будущее двинулся, держись, 
Взад и вперед,
Взад и вперед до пота.
Порой подумаешь:
Вся наша жизнь — 
Сплошная ледокольная работа!

В. В. свершил китовый вдох и заявил, что про риск в стишках ничего нету, — это раз. И два — мы не на ледоколе, увы, а на пустом и разбитом лесовозе.
«06.10. 00.00. Ледокол произвел околку, продолжили движение в составе каравана из 10 судов.
00.30. Застряли во льду. Получили распоряжение ”Адмирала Макарова” прекратить попытки форсировать перемычку и ждать дальнейших указаний, работая вперед малым.
01.40. Ледокол вернулся, произвел околку. Начали движение по каналу.
04.00. Застряли во льду. У бортов наблюдается подвижка льда и сжатие.
06.50. Околка ледоколом, начали движение по каналу, работаем полным ходом в составе каравана из 14 судов.
10.20. Застряли во льду. Работали полными ходами вперед-назад без результата, пытаясь пробиться в канал за танкером “Игрим”. В течение вахты производили переноску цемента, полученного в порту Певек (цемент новый, 1000 кг), в трюм № 1. Ставим цементные ящики на пробоины. Ожидаем околки ледоколом.
13.20. “Адмирал Макаров” произвел околку, но никакого движения не получили. Лед 10 баллов, торосистый, сильные сжатия, метель, поступления воды не обнаружено. Закончили постановку трех цементных ящиков в трюме № 1»

У кораблей продолжительность жизни собачья — около восемнадцати лет. На старом судне особенно наглядно, что сталь куда как слабее человека и век ее короче, а говорят — «стальной человек»…

И не облака, и не тучи, а тягучие фабричные дымы какие-то — очень тягучие, тяжкие. И когда пробьется сквозь них белое северное солнце, то сразу от его яркости на глаза слеза наворачивает…

Седьмое октября. В ледовом дрейфе в тридцати милях к востоку от мыса Шелагского.
Солнце. Как важно, когда солнце, — веселее.
Сели бить козла прямо после обеда. Нам с В. В. не везет. Тут уж не моя козлиная тупость, а настоящее невезение. Ужасно бесит.
Так как Октавиан Эдуардович опять почти ничего не ел за обедом, Мандмузель принесла ему кусок колбасы. Колбасу он, подлец, очень аппетитно сжевал. Из нержавеющей стали колбаса — холодного копчения. У меня зубы ныли только оттого, что я наблюдал его хищное жевание.
Отбив ладони козлом, поднялись в рубку.
И увидели, что отчаянный рыбак «Художник Врубель», который давеча рубил ледовую целину на своих четырех дизелях, как залег на левый борт среди торосов с креном градусов в пятнадцать, так и продолжает лежать в таком неловком и нелепом положении. Это же на какой он толщины льдину выполз, ежели за ночь с нее обратно не свалился!
По всему горизонту чернеют среди сплошного льда и низовой метелицы застрявшие суда.
И над всем этим кладбищем целый авиационный парад: крутится вертолет с какого-то ледокола и летает самолет с Полуниным.
Начальство решает вопрос: куда плыть, когда это станет возможным? В пролив Лонга нас волочь или огибать остров Врангеля с норда?
Свои разговоры от нас они уже не пытаются скрывать.
А по трансляции бесконечное: «Говорит Магадан! Слушайте концерт-вальс…»
Слух о нашем бедовом рейсе докатился и до ушей родственников в Ленинграде. В. В. получил РДО от супруги. Она желает ему мужества и спрашивает, куда теперь следует писать письма.
Авиапарад прекращается, ибо метель из низовой переходит во всеобъемлющую. Не видим даже «Художника Врубеля».
В рубке В. В., я, Октавиан Эдуардович и помпа. Нижних чинов вообще нет. И потому стармех рассказывает очередной анекдот, имеющий некоторое отношение к нецензурщине:
— Про занятия в армии слышали? Нет? Очень хорошо. Лекция для новобранцев в целях их общего развития про бронетранспортеры. Проводит комиссар. Строгий. «Наши могучие броневые машины, каждая имеет теперь радиостанцию…» Вопрос с места: «На лампах или на полупроводниках?» Пауза. Строгий комиссар: «Еще раз объясняю буквоедам: не на лампах, не на полупроводниках, а на бронетранспортерах!»
Наш комиссар:
— Ты когда-нибудь иссякнешь?
Стармех:
— Нет. У меня таких баек больше, чем у тебя новых кинофильмов.
В. В., чтобы разрядить ситуацию, ибо люди заводятся с пол-оборота:
— Пошли вниз. Забьем еще парочку козлов.
Идем вниз, забиваем, я пропускаю пустышечный дупель, и комиссар кончает на «офицерского». В. В. шевелит скулами, на меня не глядит и уходит в каюту.
Я поднимаюсь обратно в рубку. Отчаянно пухнут десны и ноют зубы.
Около шестнадцати метель стихает, и делается видно, как подошедший с оста «Макаров» обкалывает «Художника Врубеля», а потом уводит его к «Галушину», которого берет на короткий буксир.
Неуклюжая гусеница из связки «Макарова» с «Галушиным» и наседающего на них сзади «Врубеля» медлительно ползет к горизонту.
Солнце давно под горизонтом, но надо льдом почему-то еще светло: зыбкий, привиденческий свет, забытый здесь солнцем по недоразумению.
Восьмое октября. 03.00. Ночь глухая. Мы лежим в дрейфе на траверзе мыса Кибера и островка Шалаурова. На горизонте появляется зарево. Оно быстро приближается: идут голубчики! идут спасители!
Мощный кулак бросили нам нынче!
Идут «Сибирь», «Ермак» и обожаемый «Адмирал Макаров».
Ах какие красавцы! Как они себя свободно чувствуют, пока не взваливают себе на горб нашего брата!
В 04.10 прошли мимо нашей группы судов.
«Сибирь» и «Ермак» прокатили мимо в полумиле.
«Макаров» на стопе ткнул ледяное поле с нашего левого борта в кабельтове, осторожненько его тюкнул, расколол, приказал дать самый малый вперед. Даю. Винт не проворачивается. Докладываю об этом нюансе «Макарову». Он велит стопорить. Стопорю. Все внимание вперед, и потому не замечаю, что с правого борта с кормы приближается «Ермак» — заложил вокруг нас вираж. Ну, теперь-то винт провернется — обкололи с обоих бортов. Жду указаний.
«Макаров» уходит на запад, молча и угрюмо.
«Ермак» сообщает, что будет подходить кормой к нашему носу:
— Готовьте бензель!
Отправляю истребителя песцов поднимать боцмана и остальную банду.
«Ермак» проходит вперед, а потом лихо пятится на наш форштевень. Приличный удар его кранцем — крен до трех градусов на левый борт. Осуществлена некоторым образом неожиданная побудка всего экипажа в пять утра по судовому времени, но это черт с ним, главное — куда-то поедем!
В густо-сизых небесах на северо-востоке возникает слабый, бледно-розовый след зари.
Старпом кутает горло махровым полотенцем, надевает тулуп и отправляется на бак руководить приемкой буксира и наматыванием на буксирные гаши бензеля.
Эту работу ребята научились делать быстро и четко: уже через четверть часа начинаем движение за «Ермаком», подрабатывая по его приказу вперед средним. Не слишком ли быстро мы пошли? Очень сильные сотрясения! Очень-очень! Но мы молчим, проглотив языки и вцепившись кто во что горазд. Еще один пример необходимости в море беспредельного принятия серий решений: «Сообщать ледоколу, что мы уже имели водотечность и вообще сильно битые? Или этим только отпугнешь его? Бросит к чертовой матери и пойдет к такому судну, за которое можно не особенно волноваться…»
Малодушно оставляю эти гамлетовские вопросы на совести старпома и иду спать, наивно пожелав чифу выйти на чистую воду к концу его вахты.
Он хрипло желает мне спокойно отдыхать.
Приходится заметить, что методика и техника крепления буксиров осталась такая же, как и пятьсот лет назад, — трос, скоба, сорок шлагов бензеля. А ежели придумали для космических кораблей стыковочный узел, так можно было бы поднапрячь мозги и всем миром придумать для северных морячков нечто вроде железнодорожного автосцепа.

«ДУЭТ БУКВОЕДОВ» — название какого-нибудь будущего рассказа.

Грязный лед так же противен, как неопрятный, немытый, с капустой из щей на бороде старик.

Когда я в ноль часов поднялся в рулевую рубку, то, невольно и восхищенно зажмурившись, пробормотал:
«Все смешалось в доме Облонских!»
В полярной, черной, метельной ночи от горизонта до горизонта полыхали сотни прожекторов, палубных и разных других огней — караван из тридцати семи судов-клиентов, вокруг которых суетились ледоколы «Сибирь», «Ермак», «Адмирал Макаров», «Владивосток», «Капитан Сорокин» и «Харитон Лаптев», пробивался сквозь ночь и сплошные льды курсом на пролив Лонга. Вернее, не на пролив, а на мыс Фомы острова Врангеля.
Поверьте на слово, это было зрелище, достойное богов всего Олимпа! Эти прожектора, пронзающие метель, в морозных ореолах, сполохах, в гало, светящие в самых неожиданных направлениях, ибо клиенты заклинились на самых различных курсах, продолжая светить себе в носы, хотя и никакого толка в освещении полярной ночи мощными прожекторами вообще-то нету. Но так уж моряки устроены, что электроэнергии нам никогда не жалко, а свет прожекторов оказывает положительное воздействие на психику судоводителей, которые психуют на мостиках.
Световые эффекты сразу тысячи дискотек и еще тысчонки современных эстрадных ансамблей, в которых сверканья, крученье и завихрение огней давно заменяют какой бы то ни было смысл и художественные руководители которых тоже никогда не смотрят на электросчетчик.
Кроме нескольких нелепых ассоциаций с положением в семействе Облонских, с дискотеками, эстрадными ансамблями и зрелищем, достойным богов, увиденное почему-то напомнило мне и несчастный конвой «PQ-17», о котором столько написано и столько получено за написанное гонораров, но, увы, только теми летописцами, которых на том конвое и близко не было. А жаль, что в такие отчаянные моменты, как правило, и на морях и в небесах не оказывается ни кинохроникеров, ни наших жен с детишками. Ах, что бы они могли увидеть! Но вот слышать, что в эти моменты мужья и папы говорят, этого уж им никак не надо. (Недавно узнал следующие цифры: на конвое «PQ-17» погибло 153 союзных моряка, всего в конвоях за всю войну погибло 829 офицеров и матросов с 90 судов. Есть о чем говорить, если вспомнить про наши двадцать миллионов.)
Матушка-атомоход «Сибирь» напоминает императрицу Екатерину своим торжественно-державным присядом на корму.

Может быть, кабы не надо было письма отправлять, то я бы и писал их легче. Но когда надо конверты купить, надписать их и отправить, то есть найти ящик, который не заколочен, или почту, которая не закрыта на обед, то от одного предчувствия всех этих тягот перо уже из рук падает… Ведь вот так и не закончил и не отправил письма Юрию Казакову из Певека. И еще: вовсе уж нет тщеславия отправлять их из экзотических мест. Вернее, оно бывает, но лень сильнее. И как это возможно стать литератором при такой лени к писанию, к письму? Ведь я «выдавленный из себя писатель». А настоящий должен на 50 % быть графоманом, то есть любить сам процесс ведения пера по бумаге.
08.10. На коротком буксире за «Макаровым». У них на мостике сам капитан. Голос усталого в усмерть человека. О прошлых наших приключениях обе стороны не поминают. Ледокольщики свои бумажки для оправдания заделали. Мы — для обвинения их в дырках — свои. Нечего теперь языками чесать. Лед ужасный. Не до прошлых счетов, когда такой лед.

Собирательство, страсть к коллекционированию свойственна многим. Те, кто коллекционирует свои впечатления, переживания, мысли, рано или поздно подаются в сочинители. Ведь тот, кто для себя дневник ведет, — тоже сочинитель. Только без членского билета Союза писателей в кармане.

Бесконечные замеры льял, бесконечные лазания матросов по обледенелой стали в трюма — опасная и тяжелая работа. Безропотно, и бесстрашно, и буднично делают ее матросы. Если, как опыт показывает, на мостике бывают и трусоватые люди, то на палубе трусоватому матросу делать нечего. И все время за них душа болит, когда смотришь, как они кувыркаются над бездной. Какая там техника безопасности, какие там каски… Раньше я так за матросов не тревожился. Возраст? Или гуманитарная составляющая начинает верх брать над профессиональным практицизмом и цинизмом? Если последнее, то правы большие начальники, и мне самому по доброй воле надо уходить в тишь кабинета и настольной лампы. Ежели за каждый неуставной прыжок матроса переживать начнешь, никаких нервов не хватит.
09.40  по местному. «Боцману на бак! Отдавать буксир!»
Дальше до кромки пойдем самостоятельно, хотя никакого пути во льдах не видно. Вообще-то разводья есть, но…
Метрах в двухстах белый мишка. Наблюдает за тем, как мы рубим на баке бензель. Бензель, однако, не рубится. Пять, десять, двадцать минут машет боцман на баке топором. «Макаров» теряет терпение: «У вас топор тупой? Поточите!»
Иду сам на бак. Лохматый пук изрубленного в пух и прах бензеля. На дне проруба видна сталь буксирных гашей, а они почему-то не отдаются. Не веря глазам своим, сую руку в проруб, на ощупь убеждаюсь в том, что бензель перерублен. С «Макарова» буксир тянут двадцатипятитонной лебедкой, а гаши из наших клюзов не хотят выходить. Что за черт? И зачем я, дурак, в проруб руку совал? Ежели бы в этот момент гаши вырвались, то и рука моя улетела бы к чертовой матери. Вопиющая глупость и бессмысленная самодеятельность. Очевидно, здесь моя тревога за матросов сработала. Их-то я отогнал, когда руку совал…
Наконец соображаю. Наш нос легкий, без груза. И «Макаров» своей мощной лебедкой приподнял его и посадил себе на кормовой кранец еще до того, как бензель был перерублен. Теперь на буксир нагрузки нет, и гаши не вырываются из клюзов.
— Стоп лебедка на ледоколе! Работайте машиной вперед самым малым!
— Вас поняли!
— Всем дальше от клюзов!
Трах, бах, тарарах… Лохмотья бензеля взлетают в воздух. Боже, что было бы со мной, если бы это произошло, когда я совал голую ладонь в проруб. Внутренне обливаюсь холодным потом. Ладно. Еще раз море пощадило мою глупость. Возвращаюсь в рубку. «Макаров» диктует координаты на данный момент. Сообщает, что получил их по спутниковой аппаратуре. Как все перемешано! Тупой топор, обыкновенный пеньковый трос на бензеле, космические спутниковые дали и… Бог!
А Бог потому, что «Макаров» разворачивается на обратный курс и вдруг брякает, нарушая нашу идеологию:
«Ну, “Колымалес”, не поминайте лихом! Ну, с Богом вам!»
У В. В. сентиментальность не просыпается от таких ласковых слов, он не без яда: «Желаем вам тут счастливо ОСТАВАТЬСЯ! Такой же вам хорошей работы, как с нами!»

Ежели писатель берет целью всей своей жизни выдавливать из себя раба, то ему нет нужды заботиться и даже не следует думать о сюжетах, фабулах и внешнем действии. Все это само собой приложится. Сейчас в страшной штуке признаюсь. Я очень мало читал художественных произведений Чехова. Зато прочел, вероятно, все, что он написал «нехудожественное» и что написано вокруг него. Боже, какой козырь я кидаю критикам! Но пусть они задумаются над моим признанием, ибо вообще главное сегодня принадлежать к тому типу людей, который коллекционирует не марки или самовары, а свои жизненные впечатления.

Девятое октября, на траверзе мыса Фомы.
Впереди лавируют среди льдин дальневосточник «Ураллес» и «Капитан Кири». Между старых льдин — нилас. Остров Врангеля прямо по курсу. Куда идти, к норду или зюйду? «Ураллес» сообщает, что в проливе Лонга такой лед, что «Ленинград» там потерял лопасть; сейчас он перекачивает топливо в нос, чтобы задрать корму, а к нему на помощь следует «Ермак», у которого трещина в дейдвуде, и следует он на помощь, беспрерывно сам ведя откачку… Во заваруха! Во бой негров ночью!
Четкая рекомендация штаба: огибать остров Врангеля с норда.

Первые сведения о наличии большого острова к северу от Чукотки были собраны Г. Сарычевым в 1787 году от местных жителей.
На карту впервые остров был нанесен Ф. П. Врангелем и Ф. Ф. Матюшкиным в 1823 году.
В истинности существования острова удостоверился американский мореплаватель Де Лонг в 1867 году, по справедливости присвоивший острову имя Врангеля.
Хорошие тут работали ребята…
Северная часть, которую нам выпало огибать, равнинная, низменная, называется Тундрой Академии, высота ее около пятидесяти метров, сложена рыхлыми наносами, скованными вечной мерзлотой…
Лоция командует: «При плавании вблизи берега использовать навигационные знаки и триангуляционные знаки, особенно заметные на северном берегу острова…»
Ни черта, никаких знаков мы не видим. Лед и метель, а не какие-то там знаки. И — ни одной, даже генеральной карты этих мест! Какие там глубины? Подклеиваю к карте лист чистой бумаги, продолжаю на нее меридианы, на глазок откладываю минуты и градусы широты, по всей этой неутешительной липе ведем прокладку. Врублен, конечно, эхолот. Генкурс девяносто градусов.
Но главное не в прокладке, главное — не отстать от «Ураллеса»! А как не отстать? К полудню мы уже опять блуждали в тяжелых ледяных полях… Труднейшая вахта, вся определяемая одним: хотя бы держаться на видимости «Ураллеса»! Он забирал все дальше и дальше к норду. Опять рвемся к Северному полюсу. Отсюда до него вовсе близко — меньше двадцати градусов.
У «Капитана Кири», который блуждал правее нас, нервы не выдержали, и он отвернул к зюйду и скоро исчез из видимости, а еще через полчасика мы услышали, как он сообщил «Ураллесу», что попал в ловушку среди льдов, а капитан «Капитана Кири» полез на мачту, чтобы высматривать щель…
Как я ни гнался за «Ураллесом», к тринадцати часам он уже только чуть виднелся на горизонте. И тут мы еще уперлись в перемычку, которая сомкнулась за «Ураллесом» без всякого следа от его прохождения. А ветер баллов шесть от веста, чуть сбавишь ход — и сразу сумасшедший дрейф. Нужно найти место, где «Ураллес» ее форсировал, нужно! Пялю глаза в бинокль — сверкает лед, сплошной, нагромождения метров до трех-четырех; сбавляю до малого — несет под ветер с такой скоростью, будто на мотоцикле несешься. Где Митрофан?! Нет Митрофана в ходовой — определяется в штурманской по радиопеленгам, сукин сын, трус, выгадыватель типа покойного Арнольда Тимофеевича Федорова. Нет на него надежды, ни на кого нет надежды: рулевой молчит у штурвала — устал, и все ему уже безразлично; впередсмотрящего нет — и не потому, что устав нарушаем, а потому, что люди цементируют новую пробоину, она открылась между 140-м и 141-м шпангоутами…
Видимость хорошая, но солнце уже низко. В четырнадцать двадцать оно уже скроется. Это по судовому времени. Так что впереди у меня еще четыре часа тьмы — хорошенькая дневная вахта! Что же будем делать ночью? В таких льдах в полном одиночестве не полавируешь! Нужно догонять «Ураллес», нужно! Где же он пролез через перемычку? И вдруг толчок под сердцем: вон там! там, черт бы меня подрал! сурик на льдинах! Но они плотно сомкнулись и громоздятся трехметровой баррикадой. Митрофан продолжает прятаться в штурманской, какой подлец! Не хочет даже свидетелем быть в тот момент, когда я раздолбаю пароход. Даю малый вперед, забрасываю нос на ветер, метрах в пятидесяти от ледяного завала стопорю. На стопе, на инерции иду на льдины, инерция большая, сильный удар, и сразу крен, и сразу — вперед до полного! Винт молотит исправно — недаром Октавиан Эдуардович сам в машине. Отзваниваю вторично полный вперед. Жуткое дело! Мы вылезаем на лед, как рыба. Крен на левый борт градусов шесть. И ползем на боку, но ползем метр за метром! Как это получается у нашего парохода: ползать по твердому на боку? Почему-то мелькает в голове идиотский натюрморт: здоровенный осетр на ледяных осколках в окружении зеленой петрушки лупит хвостом в разные стороны. Господи, еще бы метров двадцать! Ползем! Появляется Митрофан — хороший знак: значит, самое страшное позади; он же все видит и все понимает, ибо моряк он старый и хороший, — подлец только и трус… Чего это я всех уже вокруг, кажется, ненавижу? Все у меня подлецы и трусы, и даже В. В. специально садится играть со мной в шеш-беш так, чтобы можно было шатнуть стол в мою сторону, и тогда у него выпадает гаша за гашой… Опять медведь! Сколько их здесь — прямо как собак нерезаных. Стоит, сволочь, и принюхивается, но он где-то за краем глаза — нет, уже и не до медведей нынче… А где «Ураллес»? Виден еще — и то слава богу…
Огромные ледяные поля, но между ними четкие разводья…
Держать самый полный! Внимательнее на руле! В разводьях блинчатый лед, на поворотах он работает вместо кранцев, и мы начинаем догонять «Ураллес». Около пятнадцати часов уже темно. Когда же конец льда? Когда кончится эта чертова вахта? Чтобы я когда-нибудь, да по своей воле, да сюда, да будь я проклят!
Сдаю вахту старпому в шестнадцать. На 72-й параллели сдаю, курс 90°. Желаю выйти на чистую воду и спускаюсь вниз. Такое ощущение, что спускаюсь не в каюту, а прямо на остров Врангеля — так за вахту привык ощущать остров ниже себя на карте. Но в каюте не оказывается ни мускусных быков, ни заледенелой тундры. Есть не хочется — только спать.

Нашему поколению свойственно ощущать жизнь этаким неправдашним театром, что ли. Уж какую ответственность несут некоторые мои однокашники-одногодки, уже скольких похоронили мы товарищей, сколько уж инфарктов, сколько убеждались в том, что жизнь — серьезная штука, дается один раз, ан все кажется, что она театр. Даже когда в реанимацию угодишь и о завещании серьезно думаешь, и даже когда заставишь себя этот мрачный жанр освоить на деле, на бумаге.
Ведь не верится, что в апреле я был среди айсбергов возле Мирного в Антарктиде, а сейчас черт занес к северу от Врангеля и нашенский Владивосток от меня на две тысячи восемьсот миль к ЮГУ!

Заглянул В. В., поинтересовался, чего я не иду чай пить; сообщил, что утка, которой он присвоил официальное имя Кряква Иванна, вполне жива и возле Камчатки ее можно будет выпустить на свободу.
Тут возник в проеме открытой двери Октавиан Эдуардович и мрачно заметил: 
— Мы честно боролись за утиную жизнь. И потому возле Камчатки привяжем ее веревкой за ногу, честно дадим взлететь, а потом зажарим.
Мне показалось, что оба они смотрят на меня с некоторым непонятным, но соболезнующим интересом: так смотрят на подцепивших интересную болезнь или сумасшедших. Но оказалось, что с сумасшедшей температурой завалился Гангстер — схватил в промерзших трюмах, геройствуя там с установкой цементных ящиков, ангину. И теперь — по всем писаным и неписаным законам — его вахту с четырех утра до восьми предстоит стоять мне. Хотелось возроптать на самого Господа Бога, но смирился, вспомнив, как чиф нес меня на загорбке через воду в первом номере. Удобно было на нем ездить. А за все надо платить.
— Да, колотун! В такую погодку до пивного ларька сходишь — с туберкулезом вернешься, — сказал старпом, когда я устроился на его могучей спине, чтобы переправиться через затопленную часть трюма.
— Я же вам приказал, чтобы проконтролировали одежду всего экипажа, — сказал я.
— Их-то я проконтролировал, а себя забыл, — отфыркнулся Гангстер.

Девятого октября около трех утра на траверзе мыса Ушакова на пересечении 180° восточной долготы вышли изо льда и из нашего полушария в западное.
Зацепились за мыс Ушакова надежно. На нем радиолокационный отражатель стоит. Сам же мыс представляет низкую галечную косу.
Обогнув Врангеля, пошли в пролив между ним и островком (открыт в 1849 году английским судном «Геральд», в честь которого и назван). Скалистые обрывы высотой до 250 метров — это нас очень устраивало. И мы наконец-то повернули на зюйд, имея под килем от 25 до 40 метров глубины и ровное дно из крупного песка и мелкой гальки.
В прошлом рейсе обогнули планету по вертикали, в этом — по горизонтали.
Долго не разгорающаяся полоска холодной зари среди свинца всех видов. Выход изо льда был очень тяжелым — на крупной зыби.
Зыбь почувствовали за час до того, как визуально обнаружили кромку. Значит, близко штормит.
У кромки льдины раскачивались на зыби, испуская утробный гул, от которого у меня волосы зашевелились не только на голове, но и на всех остальных волосатых частях тела.
Коварная штука море. Чего только мы не натерпелись за эти месяцы! И под финал — удовольствие выходить за кромку на штормовой зыби!
Промежутки между отдельными обломками полей были большие, но заполнены двухметровыми блинами, блины от трения между собой обросли по периметру высокими буртиками.
Все виды ледяной дряни мотались, шуршали, шипели, плюхали, вертелись, переворачивались и норовили обязательно вмазать напоследок нам в больные борта.
Даже сравнительно небольшая льдина, мотаясь на зыби, запасается такой кинетической энергией, которой вполне достаточно, чтобы сделать тебе прободную язву, ибо судно-то тоже летит по зыбям с приличной скоростью. Одно дело — неподвижная льдина, на которую ты натыкаешься. Другое — льдина, которая и сама по себе имеет мощное встречное или боковое движение.
Короче говоря, выход изо льда на штормовой зыби считается в морской практике опасным приключением. Держать-то надо самый полный ход, дабы выйти строго перпендикулярно ледовой кромке. И еще паршивая предрассветная муть — видимость не больше пяти кабельтовых.
— Виктор Викторович, вы привыкли нас на чистую воду выводить, — опять не без многозначительного подтекста сказал В. В. — Так, я надеюсь, и в данном случае эти свои способности используете на полную катушку.
Хорошенькую он мне поставил задачку…
Но я был горд и счастлив его доверием.
То, что мы носим определенную личину, не вызывает у меня сомнения. Но, быть может, это наша личина носит нас? Последнее не кажется мне менее вероятным.
Выскочили на свободу удачно. На последней льдине, которую оставили метрах в пятидесяти с левого борта, развратно валялось семейство моржей. Зверью явно нравилось возлежать на колыхающейся ледяной постели в окружении водяных гейзеров.
Как приятна чистая вода — стылая, каверзная, тяжелая вода Чукотского моря. Здравствуй, свободная стихия!
Чтобы поставить точку на всем оставшемся за кормой, следует писать сурово: «Позади остались полярная надбавка к зарплате и надбавка к ценам на телеграммы, на хлеб, на водку, на авиабилеты и маринованные помидоры; позади остались тысячи людей, существующих в гипнозе шальных отпускных денег; позади остались грязь загаженной тундры и весь так называемый героизм современной Арктики».

От мыса Литке на острове Врангеля легли курсом на Ванкарем. Когда развиднелось, был заметен на востоке остров Геральд.
На траверзе мыса Гаваи рухнул в койку.
Барометр падает, явно входим в зону тяжелого шторма, а у нас первый и третий трюма открыты настежь. Первый — чтобы в нем можно было работать с цементными ящиками. Третий заполнен водой, которую накачали туда, чтобы посадить возможно глубже корму при движении во льдах. Затопили мы его без предварительной зачистки — и минуты не было на приготовления. Как и следовало ожидать, наколоченные на доски паёла железяки полетели к чертовой бабушке. Теперь в третьем трюме носятся вместе с водой, всплыв на свободную поверхность, тысячи досок, ударяясь в сталь бортов и уродуя друг друга. Щепки, древесные лохмотья, грязь и мразь забили льяльные колодцы — воду из трюма теперь можно будет выкачать только сверху — шлангами с палубы.
Ветер работает с чистого веста.
Курс — почти чистый зюйд.
Значит, принимаем шторм в галфвинд.
В третьем номере несколько сотен тонн воды на кренах гидравлическими молотами бьют в борта изнутри, стремясь воссоединиться со своими вольными сестрами — штормовыми волнами Чукотского моря. И наших узниц-невольниц вполне можно понять и даже им посочувствовать. Но это все шуточки, а смешного-то ничего нет.
Мат-перемат… Ну, действительно рехнуться можно: не везет с погодой в этой проклятой Арктике, как мне весь рейс не везло в шеш-беш.
Объявление только приятное: стрелки судовых часов будут переведены на один час назад.
Выбросил за борт отслужившие свое теплые сапоги, у одного из которых поломалась молния. Сапоги долго не тонули, вертелись в кильватерном следе. Будем считать, что это я монетку бросил в бассейн фонтана в Риме.
Штормит, черт возьми, сильно. Тяжкие сотрясения от бортовой волны. И каждый раз, когда так вмазывает, думаешь, что в льдину вперлись… «От качки стонали зека, обнявшись как родные братья…» У нас от качки стенает железо. Да, сталь стонет, и никак не заснуть от этих стонов. Они бродят внутри корпуса судна, и даже чудится это в своем собственном пустом желудке.
Как говорят антарктические и всякие другие полярники: «Стихия? Нет-нет, стихии мы не видели… особенно ночью».
А все-таки даже в тяжелом шторме есть что-то от вальса.
Вальс ледовых брызг среди рева и сатанинского свиста, среди тьмы и снежных зарядов.
Шквалы подбрасывают к самым прожекторам бедолаг-птиц, и они так вспыхивают белым опереньем в штормовом хаосе, что невольно вздрагиваешь от неожиданной вспышки; от особенного, отраженного уже не от ледовых брызг и снега, а от теплой птицы — света.
Десять баллов от веста.
Все отвыкли от качки и распустились. Полетела посуда из шкафа в буфетной. Ошпарилась компотом дневальная Клава. От компота остались только сухофрукты. Кок вывалил на грязнущий пол противень с котлетами. И попытался шито-крыто собрать их обратно, чтобы накормить экипаж павшими котлетами, но его засек бдительный Октавиан Эдуардович. Не знаю, право, что лучше — грязные котлеты или гречка с тушенкой, которую в результате пришлось глотать.
Выбрался в коридор, увидел, что в углу наблевано, и услышал вопли буфетчицы. Пошел к ней. Правда, глагол «ходить» тут не очень подходит. Попробуйте ходить внутри прыгающего с уступа на уступ горного козла. А именно так вел себя «Колымалес». Да, в желудке прыгающего горного козла ходить невозможно. Тут больше подходит глагол «шататься».
У Нины Михайловны был приступ морской болезни, она была растрепана, поминала маму, зарекалась плавать, плакала и прятала голову под одеяло.
В те времена, когда штатно работал старшим помощником, я обратил бы на ее вопли столько же внимания, сколько уделяет медведь кисленькому муравью, слизывая его с муравьиной кучи, ибо вообще-то самое хорошее средство от морской болезни — заставить страдалицу убрать блевотину из коридора или умывальника.
А нынче начал Нину Михайловну утешать, налил ей воды и осторожненько отодрал одеяло от лица. Она в меня вцепилась, постучала зубами о стакан, подуспокоилась и говорит:
— Я не потому плачу, что укачалась, а просто вспомнила, что в девушках косу носила, замечательная коса была…
Тут пароход очередной раз так швырнуло, что я не удержался, плюхнулся на ноги Мандмузели и звезданулся башкой о переборку. Ноги Нины Михайловны оказались весьма костлявыми.
— Поплакала и хватит! — заорал я, сразу забыв про джентльменство.
— А вы мою косу совсем не помните?
— Какая еще коса? Идите посуду крепить!
— У сфинксов, на Фонтанке. Ведь это я была, Виктор Викторович!
Господи! Еще и этакого не хватало!
Поглядел на укачавшуюся Мандмузель — святых выноси, нет! Не может быть этого, ибо быть этого не может…
Но, между нами, девочками, говоря, осадочек в душе выпал — в моей нежной и художественной душе — довольно мутный.
— Подслушивать в рубке меньше надо, Нина Михайловна! — таким примитивным макаром попробовал я избавиться от мутного осадочка.
Наконец вырвался от нее на оперативный простор, дошатался к себе в каюту — там полный бедлам. Разбился флакон с одеколоном — дышать от дешевого шипра нечем. Кресло вырвало крюки-крепления и озверело летало из угла в угол, пока не заклинилось, взгромоздившись на умывальник. Я наблюдал за бунтом мебели, рухнув в койку.
Есть два способа существовать при такой качке. Один — все своевременно закрепить, убрать, все ящики замкнуть, все занавески привязать и т. д. Другой — бросить все на произвол судьбы: рано или поздно предметы найдут себе места, в которых застрянут. Последний способ требует хороших нервов. У меня они плохие, но и сил бороться с креслами не было.
Крены до тридцати градусов.
Из огня в полымя — из ледяного неподвижного царства в объятия совершенно свободных стихий.
И мне ведь с шестнадцати часов на самую обыкновенную штурманскую вахту — за старпома.
Все-таки умудрился заснуть. Не раздеваясь, конечно. И был вознагражден за свое умение спать и при тридцатиградусной качке: приснилась моя первая любовь, она была в шляпе с вуалью, шляпка кокетливо сдвинута на глаза…
Никогда в жизни не видел ее в шляпке с вуалью.
Но вот возникла среди Чукотского моря. Какая-то старо-молодая. Интересно, какая у нее нынче прическа? Седая у нее прическа, дружище! И какое тебе дело до ее прически? А все-таки хорошо, что я увидел ее в этом тяжелом и душном штормовом сне. Странно подумать, что в Чукотском море я первый раз штормовал двадцать шесть лет назад на «СС-4138». Тогда моя первая любовь казалась мне последней… Чего же она мне все-таки явилась? А! Нина Михайловна несла какую-то чушь о Фонтанке. Подслушала наши мужские разговорчики — вот и несла. Никаких кос у той роковой Ниночки не было. Это у моей первой любви они были…
Чуть не на четвереньках поднимаюсь в рубку, пялюсь на кар ту, вижу, что курс проложен прямо через отметку затонувшего судна. Красной корректорской тушью глубина над затонувшим судном исправлена с тридцати четырех метров на шестьдесят и старательным почерком выведено: «„Челюскин”, 1934 г.». Совсем близко от берегов Чукотки, от мыса Ванкарем они кувыркнулись.
— Митрофан! — ору второму помощнику. — Митрофан! У нас на борту цветы есть?!
— Я вот после Мурманска два раза болел! — орет Митрофан. — Но бюллетня не брал! Сам перемогался! А чиф специально по трюмам ползал, чтобы простудиться!
Вот падла Митрофан Митрофанович! Ведь весь рейс труднее всех доставалось Гангстеру — и внутренние судовые дела, и штурманская работа, и на мостике-то никаких помощников, кроме матросов. И я, и В. В. имели на вахте помощников: В. В. — третьего, я — Митрофана. Чиф же кувыркался один.
— Какие вам цветочки?— доносится голос капитана. Я со света и не заметил, что он сидит в лоцманском кресле.
Добираюсь к нему, ору:
— Кинофильм «Челюскинская эпопея» видели?
— Нет!
— Там с нашего полупроводника «Владивостока» на могилку «Челюскина» хризантемы бросали! Мы через час над ним пройдем!
— Хорошо! Вас понял! — орет В. В. — Мы ему укропу бросим!
— Почему мы лагом к волне прем?
— Заставьте радиста «Лоцию» отремонтировать! — орет Митрофан.
— Зачем она вам сейчас?
— А чего он врет?
— Чего врет?
— Что свой автомобиль за девяносто рублей отремонтировал! Из Выборга в Ленинград ехал и в сугроб перевернулся! Колесами кверху! И говорит — девяносто! Девятьсот! А откуда у него деньги такие? Мозги крутит!
— Вам какое до этого дело?
— Мозги темнит! Нас не обманешь!
— У вас определение есть?
— Какие к черту определения?
— А ваши любимые радиопеленга?
— Принимайте счислимое место, Виктор Викторович, — с нотками приказа в голосе говорит В. В. Давненько я не слышал таких ноток в его звуковой палитре.
— Есть принимать счислимое!
— И отпускайте второго помощника!
— Митрофан Митрофанович, вахту принял! Можете быть свободны!
Митрофан исчезает мгновенно.
В. В. отводит меня в угол рубки, подальше от ушей рулевого матроса. Там, за радиолокатором, мы с ним заклиниваемся, и я узнаю, что получен приказ не заходить к востоку от линии мыс Гаваи — мыс Ванкарем. О причинах и поводах таких приказаний не спрашивают, ибо прибывают они на судно в виде криптограмм.
Теперь ясно, почему В. В. штормует лагом к волне. Поворот на курс против ветра можно будет совершить только в двадцати милях от острова Колючин, а если отворачивать под ветер, то через пару часов мы опять воткнемся в тяжелые льды пролива Лонга.
В. В. интересуется моим мнением по поводу создавшейся ситуации, так как своему мнению он доверять в данный момент не может: полчаса назад, когда В. В. лежал на диване в лоцманской каюте, опять сорвалась с петель и опять врезалась в столик возле изголовья капитана стокилограммовая дверь от этой лоцманской каюты. Врезалась она опять буквально рядом с его виском. Вероятно, только моряки знают, что такое дверь, совершающая свободный полет на тридцатиградусном крене сквозь каюту, расположенную поперек судна. От удара двери в столике образовалась еще одна вмятина десятисантиметровой глубины. В рубашке родился В. В.
Мое мнение по поводу ситуации свелось к тому, что нам ничего не остается, кроме как продолжать следовать, как мы следуем. И если мы не перевернулись до сих пор, то, надо думать, не перевернемся и впредь; если, конечно, волна и ветер не усилятся еще больше.
По прогнозу в проливе Беринга обещали отход ветра к норду и его резкое ослабление, но одновременно предупреждали о возможности обледенения.
— Я нотис на подход к Владивостоку дал на семнадцатое октября! — заорал мне в ухо В. В. — Старый я дурак! Там нас уже груз ждет! Деликатный! Как его будем в загаженный трюм валить?!
Он уже пекся о каком-то грузе! А сам не имел медицинского допуска для тропиков и во Владивостоке должен был списываться и благополучно лететь в Питер. Но — долг!
Прибор АПСТБ-1 служит для подачи автоматического сигнала бедствия в случае неожиданной и стремительной гибели судна. После приема вахты штурман обязан ввести в этот прибор координаты.
Заступив вместо старпома на вахту в тяжелый шторм, когда волны сшибались лбами, я сразу убедился в том, что техника не хочет мне подчиняться. В АПСТБ-1 западала кнопка, вводящая минуты долготы. То есть: потони мы, и никто бы не знал, в каком полушарии нас, бедных, искать и спасать. Потом отказался включаться радар. Я сражался с ним минут пятнадцать и каким-то чудом победил. Ни от чего не получаю в жизни такого удовлетворения, как от победы над техникой. Когда вновь заработает дверной замок, телевизор или наладится незнакомый радар, — для меня праздник, ибо я терпеть ремонтные дела не могу.

Из книг с гибнущего «Челюскина» уцелели всего две. Их читали и перечитывали в лагере Шмидта все время жизни на льдине.
Томик Пушкина и «Песнь о Гайавате» в переводе Бунина. Эх, Пушкин, Пушкин! Ведь зря ты, Александр Сергеевич, завидовал Матюшкину! Ведь сам-то ты и в эти богом забытые места добрался! И даже дальше, чем когда-либо забирался Матюшкин!

Вспомнилась сардинская глубинка, городок Арбатакс и наша там с Пушкиным встреча…

Не бросили мы на бушующую могилу «Челюскина» ни цветочков, ни даже нашего жалкого укропа. Но отметили эту точку тем, что, плюнув на запретный квадрат, легли с 170° на чистый ост.
В судовой журнал я записал: «Считая дальнейшее следование лагом к восьмибалльной волне чрезмерно опасным и не имея другого выхода, приняли решение штормовать носом на волну на генеральном курсе 90° ».
Затем я, используя пребывание В. В. в рубке, принялся за изучение «Правил ведения судового журнала». Да, это факт, что мне пришлось обновлять в памяти правила, ибо командовать судном — одно, а править обыкновенную штурманскую вахту — совсем другое.
Явился на мост Октавиан Эдуардович и предложил начать раздел имущества старшего помощника, которому, по мнению старшего механика, остается жить, то есть скрипеть в этом прекрасном и яростном мире, не больше суток: у чифа, вероятно, не ангина, а нарыв в горле.
Мне были выделены сапоги Гангстера.
— Пожалуй, Октавиан Эдуардович, ваш юмор почернел уже слишком, — сказал я.
— Я вообще кристально черный человек, — ответил он.
На таком волнении «Колымалес» напоминал речную самоходную баржу, а не лесовоз с неограниченным районом плавания. От ударов под носовую часть днища по судну прокатывалась спазма, судорога, на доли секунды наступало ощущение невесомости, затем твое грешное тело тяжелело, а судно начинало трепетать крупной дрожью, дребезжало, гремело, звякало все — от киля до клотика, лязгали в косяках задраенные двери, скрипели переборки, бились и завивались занавески, мигали лампочки; а когда судно наконец ухало носом под волну, винт выходил из воды и шел вразнос и сам воздух в помещениях вибрировал от гула гребного вала.
Давненько я не попадал в такую катавасию.

На траверзе мыса Дежнева. Вышли из зоны шторма. Догнали «Ураллес». Он пошел, прижимаясь к самому берегу. Мы шли левее его миль на шесть. И на наших глазах он угодил в длинный и противный ледяной мешок, из которого выбраться к югу не смог, и, развернувшись на обратный курс, поплыл обратно в Чукотское море. А ведь по прогнозу нам давали полное отсутствие льда в Беринговом проливе! Грозили обледенением, но льда на водной поверхности не обещали. Ох, слишком уж часто прогнозы липовые.
Одиннадцатое октября. Вышли из Анадырского залива у мысов с громкими названиями — Наварин, Чесма, Гангут.
Пока не зацепились за берег радаром, у меня было только легкое сомнение в месте судна. А оказались на десять миль впереди счислимого места. Слишком большая невязка, товарищ вахтенный штурман Конецкий!

Начали откачку воды из третьего трюма погружными помпами и пожарными насосами.

Опять путался с опознанием мысов.
Трудная это штука — рядовая работа обыкновенного вахтенного штурмана.
Где-то в этих самых местах со мной случился в 1955 году позорный случай.
На малых рыболовных сейнерах, которые мы перегоняли из Петрозаводска на Камчатку, было всего по два судоводителя: капитан и старпом. И стояли мы вахту шесть через шесть. Но и этого мало. Два из шести часов ты был в рубке вовсе один — подменял обыкновенного рулевого — крутил-вертел ручной штурвал и прямо из рубки управлял двигателем.
Позади оставалась уже вся Арктика, устали запредельно.
И я заснул, стоя на руле! Один на судне рулевой и впередсмотрящий заснул у штурвала! Или, как теперь пишут в официальных документах: «Впал в состояние оцепенения, потеряв контроль за окружающей обстановкой».
Очнулся от удара и увидел перед собой в десяти метрах корму идущего впереди среднего рыболовного траулера. Удар был легкий: пока я вырубался, вероятно, на две-три минуты, мой сейнер догнал траулер и скользяще поцеловал его левой скулой в правую кормовую раковину. Ни на траулере, ни у меня на сейнере никто ничего не заметил. Но я-то с тех пор знаю, что такое ОСТОЛБЕНЕТЬ от ужаса: я ведь, хоть и стоял на руле как рядовой матрос, но был-то капитаном! А если б впереди идущий траулер вдруг застопорил в те минуты? Я же всадил бы в него форштевень, то есть вдвинул бы свою малютку прямо ему в винт.
Не очень-то приятно и сейчас признаваться.
Хемингуэй подбадривает:
«Если ты совсем молодым отбыл повинность обществу, демократии и прочему, не давая себя больше вербовать, признаешь ответственность только перед самим собой, на смену приятному, ударяющему в нос запаху товарищества к тебе приходит нечто другое, ощутимое, лишь когда человек бывает один. Я еще не могу дать этому точное определение, но такое чувство возникает после того, как ты честно и хорошо написал о чем-нибудь и беспристрастно оцениваешь написанное, а тем, кому платят за чтение рецензии, не нравится твоя тема, и они говорят, что все это высосано из пальца, и тем не менее ты непоколебимо уверен в настоящей ценности своей работы; или когда ты занят чем-нибудь, что обычно считается несерьезным, а ты все же знаешь, что это так же важно и всегда было не менее важно, чем все общепринятое, и когда ты на море один на один с ним…»

Плывем по карте «От мыса Крещеный Огнем до бухты Наталии». Тихий океан. Берингово море. Масштаб 1:500 000 по параллели 59°. Написание названия сохраняю точное, подлинное.
Смотришь на этот «Крещеный Огнем» мыс и думаешь об авторах наименования. Высокие романтики они были? Или просто кто из первопроходцев портянку здесь в костер уронил? Жаль, что карты на такие темы говорить не умеют.
Огромна помощь человеку от искусства, красивого слова, чужой мудрой мысли, чужого мужества.

Итак, вывод из этого плавания в плане человековедения. Еще раз убедился в нелепости своего познавательного устройства. Первое ощущение от встреченного на жизненном пути человека — чисто интуитивное, моментальное; оценка этого человека каким-то внутренним камертоном, но без словесной формулировки. Затем длительное наблюдение, изучение, которое заканчивается, как правило, противоположной первому интуитивному ощущению оценкой, которую я уже могу сформулировать. И наконец, опять — после значительного временного промежутка — решительный возврат к первому, моментальному ощущению.
Если первое было «+».
Затем длительное «—».
Окончательное «+».
Или: 1) «—», 2) «+», 3) окончательное «—».
Но к моменту «окончательного» рейс уже заканчивается, наступает разлука. Что получается? А то, что я очень длительное время пребываю в плену неверного, ошибочного. И ведь отлично уже знаю о таких своих этапах познания душ соплавателей. Но каждый раз повторяю и повторяю ошибки, то есть не могу заставить себя поверить в истинность первоначальной интуитивной оценки.

Двенадцатое октября.
Встречал рассвет у мыса Олюторского. Всю вахту курс 220°. В половине пятого утра прошли траверз мыса Ирина. Здорово кто-то скучал здесь когда-то об этой Ирине…
А я раздумывал о том, что, как и всегда, меня страшил этот рейс в Арктику. Но вот все самое тяжелое уже позади. И вдруг выясняется, что меня опять страшит будущее: родной дом страшит; ключи, которые я оставил соседке; явка в кадры; просроченный сценарий, который не получается и никогда не получится… И вот в данный именно момент я тоже чего-то страшусь и боюсь. Чего? Оказывается, боюсь под самый финал опять простудиться. Что ж выходит? А выходит, что человек всю жизнь трясется от страха…
Рулевой матрос спрашивает:
— Вы во Владивостоке списываетесь?
— Да. А вы?
— Нет. Но это мой последний рейс.
— И сколько отплавали?
— Десять лет.
— Чего же вы? В тридцать уже завязываете?
— Ага. Надоело. В деревню вернусь. Сад буду разводить, хозяйство налажу. Мать одна мыкается, пасеку держит. Приезжайте мед кушать — меня пчелы любят.
— Спасибо.

Здесь уже серьезно пахнет цивилизацией. Даже раздельное движение судов введено — прямо Английский канал. Но мы, одичав в Арктике, премся по приказу В. В. по левой стороне, то есть против движения встречных. Правда, судов мало, а Тихий океан велик, но…

Тринадцатое октября.
Открылась еще одна водотечная дырка — в форпике.
Карта «От мыса Поворотный до мыса Шуберта». Симпатичное предупреждение: «В районе острова Беринга запрещается прибрежное плавание судов без разрешения органов рыбоохраны (за исключением кораблей ВМФ и пограничной охраны), запрещается подача судами гудков, полеты самолетов и вертолетов ниже 4000 м, стрельба, добыча рыбы, морских животных, растений и посещения лежбищ котиков и бобров».
Котики и бобры могут спать спокойно. И Беринг тоже.
В Москве до +19°, в Ленинграде до +15°. Неужели еще так тепло?
Когда поздней осенью выходишь из Арктики, всегда вертится в башке: а дождутся меня ленинградские арбузы, валяясь в своих деревянных клетках-загонах на Петроградской стороне?.. Правда, нынче за арбузами такие очереди, что я обхожу их по дуге с радиусом метров сто…
На вулканах Камчатки — кубанки туч.
Откачка из третьего трюма идет тяжело. Воды осталось там по пояс, но это уже, конечно, не вода, а жижа, черная тягучая мразь, в которой на плавных кренах тяжело колыхаются всплывшие доски. Матросы в поясных бахилах голыми руками выбирают из льяльных колодцев намокшую мразь. Ни слова жалоб или кряхтений. Отличный экипаж, замечательные ребята, молодчина боцман. Ну, конечно, и элемент материальной заинтересованности есть. Рейс югом обозначает обязательный заход в Сингапур, а нет на планете лучшей отоварки, нежели в Городе львов.
Тихий океан был тихим. Он штилевал в какой-то блаженной истоме после недавнего злого шторма. Ветерок всего балла четыре прямо в корму. Потому даже не свистит.
Пустынная серая вода.
Я прошел в корму, чтобы постоять там и поглядеть в кильватерный след, одиноко и бездумно поглядеть, без всяких философий.
Стою, бездумствую над бело-зелено-голубым кильватерным следом, вибрирую вместе с фальшбортом, на который облокотился.
И вдруг слышу тихую песню:

Ой да как на реке Неве, 
На Васильевском славном острове 
Молодой матрос корабли снастил…

Господи, эту песню небось еще на кораблях Витуса Беринга пели! Откуда ее доносит? Кто поет?
Пел мой свирепый враг и охотник на песцов, у которого я ото брал сеть-ловушку. Сидел он в мастерской, сплесень делал. Растрогал он меня древней песней. Тихонько прошел я по другому борту к себе в каюту, вытащил из-под стола воровскую снасть, которая, честно говоря, до смерти надоела и я рад был от нее избавиться. Отнес в корму.
— Получи, — говорю, — обратно свое имущество.
Бывший подводник засмеялся, взял свое имущество, разглядел внимательно и широким жестом засорил среду обитания — вышвырнул снасть за борт в Тихий океан. Слава богу, отходчивы русские люди.
— Пора, — говорит, — Виктор Викторович, нашу Крякву Иванну высаживать. Она чего-то киснуть стала.
Я спросил про песню: откуда он такую выудил?
— А черт знает. Привязалась с какой-то пьянки, еще когда на Севере служил. Так будем утку выпускать?
На церемонию выпуска Кряквы Иванны собрался весь свободный от вахты экипаж.
Утку посадили на крышку трюма и образовали вокруг нее островок безопасности.
Тепленькое солнце. И от моря уже потягивает теплом. И дельфины уже прыгают.
Чего будет делать птица? Полетит или нет?
Кряква Иванна пару минут сосредоточенно раздумывала, оглядывая бесконечные дали небес и сереньких свободных волн. Затем без особой поспешности и радости взлетела и… уселась на волну метрах в двухстах от судна. «Колымалес» быстро уходит. Выживет путешественница? Найдет соплеменника? Освоится на Дальнем Востоке? Я даже решил после возвращения в Ленинград позвонить какому-нибудь орнитологу и выяснить возможную судьбу нашей полярной путешественницы. Конечно, вспоминался Гаршин, его лягушка-путешественница и то, как наша Кряква Иванна будет хвастаться сородичам, если соединится с ними, своими подвигами: как-никак проехала на пароходе из Айонского ледяного массива вокруг острова Врангеля до самой Камчатки.
Мы не успели закончить несколько сентиментальные разговоры о судьбе утки.

РАДИО АВАРИЙНАЯ ВСЕМ СУДАМ ТАНКЕР ЗАВЕТЫ ИЛЬИЧА КООРДИНАТЫ 5614 СЕВ 16422 ВОСТ ПРОИЗОШЕЛ ВЗРЫВ ЗПТ ОТОРВАЛСЯ БАК ЗПТ ЧАСТЬ ЭКИПАЖА ВЫСАЖЕНА ШЛЮПКИ ЗПТ KM ОСТАЛСЯ БОРТУ АВАРИЙНОЙ ПАРТИЕЙ ТЧК ПРОШУ ОРГАНИЗОВАТЬ РАДИОНАБЛЮДЕНИЕ ЧАСТОТЕ 500 КГЦ ПОЗЫВНОЙ УСБН = СМ/644 ЧЗМ ЧЕКИН

Перевожу на нормальный язык. У танкера оторвался и затонул нос. Капитан, опасаясь возможного продолжения взрывов, высадил большую часть экипажа на шлюпки. Сам остался на борту с аварийной партией для борьбы с водой, которая проникает в оставшиеся на плаву отсеки танкера.
Организовать радионаблюдение мы могли, но повернуть к бедолагам не могли: нам едва хватало топлива до Владивостока. И потом, мы знали, что в Петропавловске есть мощные спасатели и они, конечно, уже шли на помощь. И все равно неприятно, когда не можешь повернуть к аварийному судну.

Пятнадцатое октября. 05.15. Пролив Лаперуза.
Когда делал выписку из лоции о сахалинских чеховских местах, от встречного судна узнали, что на танкере «Заветы Ильича» при взрыве погибло три человека. Сам танкер еще держится, его буксируют в Петропавловск-на-Камчатке.
Ночью с левого борта в бинокль видны зарева над Хоккайдо.
Там где-то могила японского поэта Такубоку. Эпитафию сочинил он сам:

На северном берегу, 
Где ветер, дыша прибоем,  
Летит над грядою дюн,  
Цветешь ли ты, как бывало,  
Шиповник, и в этом году?

После гибели адмирала Макарова на линкоре «Петропавловск» Такубоку напечатал в газетах стихи, посвященные русскому адмиралу. Он восхищался мужеством противника и воспел благородство врага своей страны еще в разгар войны!
Любимым писателем Такубоку был Лев Толстой…
«…И я вижу, как с одного конца ныряет и расползается муравейник… расплющенных сжатым воздухом в каютах, сваренных заживо в нижних этажах, закрученных неостановленной машиной (меня “Петропавловск” совсем поразил)», — это Блок писал Белому через неделю после гибели броненосца.
Вечно здесь вспоминается Цусима. И блоковская девушка в церковном хоре, и то, как высоко, у царских врат, причастный тайнам плакал ребенок — о том, что никто не придет назад…
Собор, где рождались эти строки, был построен на берегу Невы в память погибших при Цусиме. Взорвали его уже на моих глазах. И соорудили там завод.
Строили собор на средства, собранные всем миром, всей Россией. Стены его были облицованы мраморными досками с именами погибших — от юнг до адмиралов.
Как говорил уже где-то раньше, море не ставит погибшим крестов.
Собор был морякам земной могилой. К нему приходили вдовы.
Куда сегодня прийти внукам тех героев? Ведь даже памятные доски, прежде чем взрывать собор, снять не удосужились. Имена матросов пустили по ветру. Как, между прочим, и имена всех русских плавателей вокруг света, которые были выбиты на стенах Кронштадтского морского собора.
Аврал по приведению в порядок и зачистке третьего трюма.
В аврале участвуют все. Штурманскую вахту стоит капитан. Никуда не денешься, и я тоже лезу в трюм, ибо сам являюсь автором этой подвижнической идеи.
Лаз в трюм узкий, потом скоб-трап. Метра три вертикально вниз. Затем метра четыре по узенькому карнизу, держась за прерывистую скобу. Затем еще вниз вертикально метров пять, после чего оказываешься на туннеле гребного вала. Никакого ограждения нет. По скользкому железу идешь в носовой конец трюма, качает, сверху сыплет мелкий дождь. Под носовой переборкой пролезаешь еще в одну дыру и спускаешься уже на самое дно. Особенно неприятно идти по туннелю. По сторонам лучше не глядеть — в трех метрах ниже тебя завалы изломанных досок и покореженного металла. Если поскользнешься — костей не соберешь. Матросы, конечно, привыкли и носятся по туннелю орангутангами. Командиры преодолевают этот отрезок пути без всякой лихости.
Спустишься на дно и сразу начинаешь думать о том, что рано или поздно придется возвращаться тем же скользким путем назад.
Три часа я честно вычищал вонючую мразь из шпаций, нагружал совковой лопатой бочки и отправлял их наверх. На большее меня не хватило. Решил, что достаточно личных примеров и самоотверженности. Пускай продолжают молодые энтузиасты.
Замечательная штука — душ после грязной работы. Но от непривычки разболелись и руки, и ноги, и спина.

Шестнадцатое октября.
Ничего не снилось, потому что вообще не спалось. Нынешний год рекордный по путанице биологических часов. Два раза укатывал от нормы на двенадцать часов по долготе в обоих полушариях.

От самого Корсакова идем вместе с пассажиром «Любовь Орлова» — моей детской любовью.
Штиль. Голубизна. Теплынь. Дельфины с белыми брюшками и белыми кончиками хвостов. Обязательно им надо хулиганить и резать нос судну — на всех морях планеты одинаково безобразничают.
У нас на борту из зверей остался и продолжает бороться за жизнь только рак Митрофана Митрофановича.
Последние шеш-беши. Они называются «японскими», потому что плывем уже в Японском море. Я играю удачливо, всем мщу за проигрыши. Но, правда, мстить я умею плохо. И потому сознательно выпускаю из «марсов» противников.
Вечером аховски завораживающая флюоресцирующая пена под форштевнем и за кормой. Блистающие зеленые алмазы на волнах напоминают почему-то новогодние огни.

После Владивостока «Колымалес» зайдет в Японию. И потому у предусмотрительного Митрофана Митрофановича уже выписаны нерабочие дни, которые отмечаются в Японии как праздники: «15 января — День молодежи, 21 марта — День весеннего равноденствия, 3 мая — День конституции, 5 мая — День детей, 15 сентября — День почитания стариков, 23 сентября — День осеннего равноденствия, 23 ноября — День прославления труда».
К этой справочке Митрофан подвешивает еще одну любопытную бумажку. Ее авторы сидят в иммиграционном отделе порта Сингапур.
«Всякое лицо мужского пола, которое, по мнению иммиграционного чиновника, носит длинные волосы, не допускается в Сингапур.
Длинными считаются волосы, падающие ниже обычной линии воротника рубашки, закрывающие уши, падающие на лоб ниже бровей.
Вход на территорию порта такому лицу будет разрешен, если он согласится немедленно постричься.
В противном случае командир самолета или капитан судна, доставивший такого человека в Сингапур, обязаны будут транспортировать его за пределы республики.
Указанная информация должна быть принята к сведению авиационными и судоходными компаниями всех стран мира и их агентами».
Мне это до лампочки: 1) волосы короткие, 2) Город львов мне в этот раз посетить не удастся — полечу домой самолетом.
А вот Октавиан Эдуардович почесывает свою шикарную львиную гриву.
Митрофан ехидничает.
И даже наш салажоночный доктор ехидничает, ибо обнаружил отсутствие в медпаспорте старшего механика свидетельства о прививке от тропической лихорадки.
Римскому цезарю еще то горько и обидно, что прививку ему недавно делали, но свидетельство он забыл дома. Теперь Октавиану Эдуардовичу предстоят шесть внеплановых соприкосновений с живительной и животворной сталью шприца. Потому он почесывает одновременно и львиную шевелюру, и задницу.

Семнадцатое октября. 05.40. Проходим мыс Неизвестный. Возле него много бочек, которых нет на карте. Вертимся среди них в темноте по радару.
Все побанились и погладились.
Наконец Босфор-Восточный. Тьма. Черные кудрявые облака. Проблескивает маяк на мысе Басаргина. Я и забыл, что один из моих героев носит имя этого мыса и смотрит здесь на облака.
Затмевается и кроваво пульсирует маяк Скрыплев.
Пост в Босфоре вообще не знает о существовании Балтийского морского пароходства. На посту никак не могут понять, что наше судно из Ленинграда. Редко наши суда бывают в самом Владивостоке: обычный порт захода — Находка. Нам просто повезло, что разрешили залезть сюда. Наконец пост связывается с лоцманской станцией.
Ложимся в дрейф на входных створах. По обеим сторонам пролива стоят на якорях могучие рыболовные плавбазы. Они не жалеют электричества на палубное освещение. Все вокруг мерцает, переливается, и не понять, где береговые огни и где огни судов. Огни огромных плавбаз светят в ночи торжественно и величаво.
Светает быстро. Прибывает лоцман. Второй раз в жизни вижу такого старого пайлота. Вместо команд с волевыми интонациями из старика вылетают скрипы, свист и шорох — как будто слушаешь магнитную пленку с записью рыбьих разговоров. Минут десять лоцман руководит движением судна только с помощью жестикуляции.
Медленно вплываем в бухту Золотой Рог.
Собственноручно отстукиваю прожектором название судна в ответ на бесконечные запросы бдительных постов. Оказывается, еще не окончательно забыл морзянку, — удивительно!
— Пайлот, а деревья еще есть в городе зеленые?— спрашиваю лоцмана, из которого уже насыпалось в рубке порядочно песка.
— Конечно, есть, — скрипит он.
— Апельсины?
— Полно.
— А бананы?
— Только что четыре банановоза пришли с Эквадора. На каждом углу продают.
— Поделились бы с колыбелью революции.
— Не сорок первый год.
— И не стыдно вам?
— Чего стыдиться? Вы там, на западе, давно к голодухе привыкли — перебьетесь и без бананов… Стоп машина! Грунт жидкий — ил! На клюз не меньше шести смычек!
— Боцман! На баке! Будете травить до шести смычек! Как якорь?
— Правый якорь к отдаче готов!
— Хорошо!
Идем по инерции. Тишина. Тепло. Близко сопка — курчавая от кустарника. Какое удовольствие видеть близко пожухлый кустарник!
— Средний назад! — командует скрипучий лоцман.
— Есть средний назад!
Выходим на крыло, привычно ждем, когда возмущенная вода приблизится к миделю — середине судна, — в этот момент обычно гасится инерция и начинается едва заметное движение назад.
— Отдать якорь!
— Есть! Отдать якорь!
— Стоп машина!
Все. Приехали.
Старик лоцман крепкой ладонью жмет руки всем, кто в рубке, и поздравляет с приходом.

Валюсь спать, и… белая большая птица планирует над судном на парашюте! Удивительно и замечательно красиво… Затем парашют медленно и плавно переворачивается куполом вниз. Птица оказывается в огромной вышине и продолжает величественно парить, а парашют ей совсем не мешает. Птица вроде лебедя.
Хороший сон.
Возможно, возник он потому, что в момент, когда возле пышной от кустарников сопки мы становились на якорь, судовую антенну облепили вороны, и я долго глядел на них и за них в бездонные и чистые небеса; а думалось, что о том, как велика Россия, знают только те, кто обошел ее с севера.

Утром бухта Золотой Рог погрузилась в туман. В тумане гудками звали кого-то десятки судов, глухо доносились удары в колокола.
Собираю вещички. В самолет много не возьмешь. Безобразно человек устроен: все вещички, включая шлепанцы, хочется прихватить, хотя они нормально приплывут к Новому году домой на «Колымалесе». Привыкаешь и к мертвой материи. С болью в сердце решаю оставить Октавиану на хранение «Эрику». Первая наша разлука за четверть века. Старушка плачет: ревнует, верно, к той новенькой машинке, что давно уже куплена ей на смену.
— Самое главное в жизни, старушенция, — говорю «Эрике», — никогда не впадать в уныние ни из-за людей, ни из-за событий.
— Откуда ты выкопал такую чушь?! — бурчит «Эрика» сквозь футляр, который для страховки я обвязываю веревкой: замочек барахлит.
— Видишь ли, подруга, когда четверть века назад лейтенант, молодой и красивый, край родной на заре покидал, он надолго оставил невесту. На прощание сказала она: «Лейтенант, в целом мире нет места нам милей, чем родная страна». И подарила лейтенанту фотографию, где навсегда осталась молодой и красивой, а на фотографии написала эту философскую сентенцию.
— Хозяин, — проворчала «Эрика», — уж тебя-то я знаю. Ты как раз всю жизнь только и делаешь что впадаешь в уныние то из-за людей, то из-за событий.
— Уж когда я впал в уныние, то это как раз тут, подруга. Сперва на меня пришел начет в тысячу двести рублей, ибо приплыл сюда молодой и красивый лейтенант без продаттестата. Затем у лейтенанта высчитали за пожарную лопату, которую украли с кораблика еще в Беломорске. Затем он узнал, что, пока переплывал все моря-океаны, его невеста нормально вышла замуж.
— Ну, хозяин, уж такой банальности я от тебя не ждала! Ты всегда слабоват в сюжете, но на финалы выходить умел. И докатился до «Эй, моряк, ты слишком долго плавал, я тебя успела позабыть»? Фу!
— Это не я докатился — невеста докатилась. И сколько я тебе уже вбивал в лоб этими вот пальцами, что жизнь и есть самое банальное кино! Толоконный у тебя лоб, старушенция, —точно уж немецкий! Слушай финал. Получил я горестное известие от невесты и закручинился, совершенно позабыв, как это многим мужчинам свойственно, про свои грешки. Да-да, подруга, и про Ниночку в парадной дома номер сто тридцать шесть на Фонтанке, ту, которая столько раз в этом рейсе с тебя пыль стирала, хотя я этой стерве строго-настрого запретил к тебе даже прикасаться. И вот закручинился я от лютой измены и отправился за утешением к официанточке в здешний ресторан «Золотой Рог». Эта официанточка после долгого плавания казалась мне то Неизвестной Крамского, то Махой Гойи. К сожалению, казалась она такой замечательной не одному мне. И угодил я тут в сокрушительную драку. Сперва Маха велела сидеть в ресторане до закрытия, пока она чеки сдаст и остатки из разных бутылок в одну сольет, а потом выходить и ждать ее у фонаря на набережной. Там, на набережной, у меня и засверкали фонари под обоими глазами, потому что Маха того же наговорила и наобещала еще пятерым морячкам — на то она и Маха. Приплелся я на «СС-4138», взглянул в зеркало и понял, что минимум неделю надо будет отсиживаться в цепном ящике, ибо тут уж никакая бодяга не поможет. По закону подлости утром вызывают к адмиралу — начальнику АСС Тихоокеанского флота. И вызывают, представь себе, старушка, для торжественной церемонии, ибо за безаварийный перегон через Арктику малотоннажных судов Главком ВМС СССР досрочно присвоил мне звание старшего лейтенанта. Ну куда мне с такой рожей? Ни на какую торжественную церемонию. Проорал я своему отражению в каютном зеркале:
«Служу Советскому Союзу!» Потом запер дверь наглухо и принялся крутить в погонах новые дырочки для третьей звездочки. А ты, подруга, говоришь, что я на финалы выходить не умею! Веди тут себя порядочно, а Новый год опять вместе встречать будем. Ясно?
— Катись, обормот, с моих глаз поскорее, спать хочу, — сказала «Эрика».
И я затянул на ее фанерном, старомодном футляре веревку рифовым узлом.
— Слушай, — уже сонным голосом пробормотала машин ка, — кабы невеста не наставила тебе рога, ты бы никогда не стал писателем и остался полным обормотом на веки веков.
— Аминь! — сказал я.

Вечером два буксира тащат к причалу. Ну и местечко для балтийцев нашли дальневосточные братья. Два часа боцман сходню сколачивает через свалку металлолома под бортом.
Торопливо, наскоро прощаюсь с соплавателями, стараясь избежать встречи с Ниной Михайловной, и довольно суетливо покидаю судно и те прекрасные и яростные моря, через которые «Колымалесу» предстоит проплыть.
Едем с В. В. в аэропорт. И как же дурацки устроены моряки! Ведь предложи мне — и я бы пошел домой югом.
Спрашиваю:
— А вы бы, если б не медицина, пошли?
В. В. махнул рукой:
— А черт с ним… Пошел бы!
Ведь клялся, что только в отпуск, только к внучке, к чижу и канарейкам, а сам?
Чудная профессия. Летим над Сибирью. Капитан пыхтитникак ноги не пристроить. Взяли в дорогу одну бутылку лимонада, дураки! Разве сегодня в сибирских аэропортах чего-нибудь купишь. Буфеты пустые, на каждой посадке из самолета выгоняют в обязательном порядке, включая женщин с детьми, так, вероятно, пилотам и обслуге спокойнее. А что творится в модерных аэровокзалах! Впечатление как от железнодорожных времен войны. Вповалку на полах женщины и солдаты, старухи и офицеры. В сортир не войти, чтобы даже воды попить из-под крана, стульчаки забиты, вонь, мразь. На посадке сшибка, снег, дождь, ветер, дети ревут, но самолет устроен так, что сперва надо загрузить носовую часть, а задние пассажиры запускаются во вторую очередь. Несчастная мегера-стюардесса расшвыривает несознательных и непонимающих возле трапа; мат, вопли, слезы. О чем наши знаменитые аэроконструкторы думали? Паситесь, мирные народы, вот о чем…
Летим. Сибирь под нами — страна будущего.
В. В. невозмутимо напевает:
— А я Сибири не боюся, Сибирь ведь тоже русская земля, так развевайся, чубчик кучерявый, так развевайся, чубчик, на ветру…
Меня мучает еще то, что не смог заставить себя попрощаться с Ниной Михайловной. Удрал как крыса с корабля в полном смысле слова.
Над Омском, где родился Врубель и сидел в мертвом доме Достоевский, делюсь с В. В. переживаниями как на исповеди.
— Трите к носу, Виктор Викторович.
— Тру, да…
— Полноте, раб божий. Ни на каком «Красном треугольнике» Нина Михайловна не работала. В каком, говорите, году вы, гм, ее?..
— Она меня.
— Не играет роли. В каком году?
— В пятьдесят первом.
— С сорок восьмого по пятьдесят пятый она служила телефонисткой в наших войсках в Германии. Демобилизовалась в звании старшего сержанта. Теперь успокоились?
— Откуда же она знает подробности? Серега Ртахов, танцы в училище?.. Нет, это уже из жизни кроликов, как вы говорите.
— Вы чего-нибудь в рейсе из этой истории писали?
— Да. Когда на Колыме стояли. Ожили, как говорится, воспоминания.
— Ну, вы писали, а она читала. Надоела ей на пятом месяце «Королева Марго». Обычное любопытство плюс одиночество. Она вечно себе новые биографии придумывает.
Камень с моей души рушится уже куда-то на Тюмень, где под нами полыхают от горизонта до горизонта газовые факелы. За каждый такой факел японцы, по слухам, готовы нам птичье молоко поставлять по пол-литра на рыло.
Над родным Питером — рассвет.
Ладога, Нева, Финский залив — все видно, как на хорошей карте.
Закладываем гигантский эллипс от Пулкова до Кобоны.
Через эту Кобону меня дохлого к жизни везли. Или через Новую Ладогу? Почему-то лайнер закладывает еще один вираж, от Маркизовой лужи до Шлиссельбурга. Появляются стюардессы с натянутыми улыбками, настырно начинают проверять пристежные ремни.
Короче говоря, шасси не выходит, топливо сбрасываем в окружающую среду.
Вы уже знаете, как высоко я ценю жизненную литературщину.
И потому ясно отдавал себе отчет в том, что такая эффектная точка в конце жизненного пути, как посадка реактивного самолета на брюхо в Неву у родного моста Лейтенанта Шмидта, значительно увеличит интерес к посмертному собранию моих сочинений и вообще редкостно украсит биографию, но тут юмор почему-то испарился и копировать судьбу Экзюпери не захотелось.
— Остров невезения в океане есть, — сказал Василий Васильевич. — Весь рейс нам не хватало удачи; логично предположить, что география кончилась окончательно, — и он щелкнул пальцем по пустой лимонадной бутылке, которая торчала из заспинного кармана кресла впереди.
Эту фразу за рейс он произнес энное количество раз; столько, сколько раз мы застревали во льду. Но на «Колымалесе» мы потом шли играть в преферанс или шеш-беш… Сейчас же никакого юмора в его голосе я тоже не обнаружил…
Ладно. Каждому ясно, что ежели все это написано, то с автором ничего плохого не случилось. Увы, в Неву, на горе моим биографам, мы не шлепнулись. Шасси вытряхнулось, и мы нормально вытряхнулись из воздушного лайнера.





Новости

Все новости

23.05.2019 новое

«В БЛОКАДНОМ ЛЕНИНГРАДЕ»

13.05.2019 новое

«ИСТОРИЯ КРОНШТАДТА»

07.05.2019 новое

С ДНЁМ ПОБЕДЫ!


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru