Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Занавес


1

16 мая 1978 года. 02.00. Время местное.
Широта 59°51,1' северная.
Порт Ленинград. Причал на Петроградской стороне. Какой-то остров в дельте Невы. Я живу здесь, но названия острова не знаю.
И вот швартуюсь к причалу безымянного острова, то есть ставлю точку в рукописи этой книги. Я швартуюсь с отдачей обоих якорей и подаю на береговые кнехты все судовые концы: здесь предстоит задержаться надолго. Я делаю работу по швартовке в полном одиночестве, ибо экипаж судна «Вчерашние заботы» сегодня уже далеко.
Из приемника — ночной концерт по заявкам рабочих с трассы БАМа. Они решили открыть рабочее движение поездов на Чару в этом году.
Концерт «ночной» только для меня. Для строителей восточной части БАМа и горняков Наминги он утренний. И вся передача называется «С добрым утром!». И песню поют с таким же названием.
Скоро два с половиной года, как я не был в море. Много льдов натаяло и опять намерзло на трассе Северного морского пути за это время.
Грустная штука ночная музыка, даже если она веселая.
«Эх, — думаю я, слушая ночной концерт, — эх, услышать бы сейчас, как чухает дизель, когда выйдешь на крыло, дав полный ход; услышать, как он набирает обороты и судно начинает подрагивать, а дизель ведет себя будто собака, пробежавшая километр или страдающая одышкой, и высовывает язык дыма, и часто-часто дышит… Услышать бы все это еще разок, Викторыч…»
Я думаю о себе, как вы видите, слишком по-хемингуэевски.
Возможно, потому, что заканчиваю одинокое дело.
«Писательство — одинокое дело», — сказал Хемингуэй. И еще написал в письме другу: «Больше всего он любил осень… Желтые листья на тополях… Листья, несущиеся по горным рекам со сверкающей на солнце форелью… А теперь он навеки слился с этим».
Слова из письма превратились в эпитафию — выбиты на постаменте бюста Хемингуэя в штате Айдахо в местечке Кетчем, возле тропинки, по которой он любил гулять семнадцать лет назад.
Быть может, я еще так по-хемингуэевски думаю потому, что узнал о его смерти в день выхода из диких пространств северного Забайкалья после командировки вдоль пятьдесят пятой параллели семнадцать лет назад. Сколь все-таки огромна жизнь, и сколько в нее вмещается…
И еще думаю, что смесь дневника с вымыслом — взрывчатая и опасная, как гремучий газ. Ведь, честно говоря, я в этой книге первый раз, пожалуй, и кое-что плохое, неопрятное о флоте писал. И вдруг кто признает себя в старпоме Арнольде Тимофеевиче Федорове, или в драйвере Фомичеве, или в шаловливом гидрографе? Но и не того боюсь, что кто-то, себя угадавший, мне в подворотне шею намылит, а того, что в пароходствах заинтересуются, начнут прототипов искать. И вполне невинным, незнакомым даже мне людям жизнь испорчу, карьеру поломаю, ибо нарушаю многие табу. Есть, например, каноническая заповедь: про покойников или хорошее, или ничего. Но кое-кто из моих героев уже покойники!
Или есть заповедь: про живых капитанов говорить и писать только как про покойников — опять или хорошее, или ничего. Вероятно, такая традиция сложилась в связи с тем, чтобы не подрывать авторитета всех бывших, сущих и будущих капитанов; все капитаны априори мудры, толковы, смелы, добродетельны. И тут морской писатель попадает в адский круг: про живого капитана нельзя ничего плохого, потому что он живой; а когда он помрет, то про него нельзя ничего плохого, потому что он покойник, — в таком аду сам бес копыто сломит!
Или возьмем вопрос терминологии. Сколько в этой рукописи друзья наподчеркивали спецморских терминов! А ведь, как я уже объяснял, в наш недоверчивый век автору приходится тянуть в книгу, завоевывая ваше доверие, не только терминологию, даты, подлинную географию и время событий, но и подлинный, натуральный документ — и за хвост его тянуть, и за уши. Ведь скажи я сейчас громогласно: «Дорогие товарищи читатели! Ничего-то из здесь написанного на деле не существует: ни Фомы Фомича, ни Ивана Андрияновича, ни Стасика (он, кстати, уже старшего лейтенанта получил), ни Арнольда Тимофеевича, ни Сони, ни “Державино” (из последнего реестра “Позиции судов” в газете “Моряк Балтики” мне известно, что судно сейчас следует из порта Гавр в порт Бильбао) — всего этого в природе нет, не было и не будет, ибо все выдумано. И “Я” — выдуман. И прототипов даже нет — потому не ищите их нигде, кроме как в самих себе», — ведь скажи я так, скажи, что обманули вас, дорогой читатель, где удачнее обманули, где послабже, — обидно как-то, не правда ли?
Мне-то точно обидно.
Потому рудименты автобиографичности в книге и наличествуют.
Должен заметить, что сочинение себе эпитафии (а ведь автобиография весьма ей родственна) — дело тоже достаточно невеселое. Вроде как наблюдаешь за своими бренными останками, опускающимися в люк крематория. И хотя автобиография входит в книгу лишь отдельными элементиками, и хотя я глубоко усвоил законы логики о качественной разнице совокупности и элементов, но и сам ловлю себя на особенном отношении к тем элементам, которые касаются именно меня одного. То есть к ним я пристрастен. И понять того товарища или гражданина, который, узнав вдруг себя в стивидоре Хрунжем, захочет поговорить со мной в подворотне, я вполне смогу…
Еще я думаю, слушая передачу «С добрым утром!» в два часа ночи на Петроградской стороне на шестом этаже спящего городского дома, о том, что для пишущего человека народная мудрость: «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается» — вовсе даже и не верна. Всего два месяца потребовалось нам на «Державино», чтобы сделать порученное дело в Арктике. И два года, чтобы доплыть до точки еще лишь в черновике книги.
Юрий Сергеевич Кучиев успел уже навестить Северный полюс и стал Героем. Мало того. Про легендарный рейс «Арктики» на макушку планеты морячки-острословы и разные имитаторы успели уже сочинить кучу весьма соленых и малосольных анекдотов…
Ну, куда ты от этих копейкиных денешься? Беда с ними да и только! Наш натуральный Андрей Рублев за эти два года выкинул вовсе фантастический фортель: окончив с отличием мореходное училище, он — потомственный моряк и помор — покинул флот ради цирка или эстрады. Талант имитатора победил судоводительские гены — Андрей учится на клоуна!
— Теперь я ей кузькину мать покажу! — заявил он голосом Фомы Фомича в последнюю нашу встречу, имея в виду под «ей» свою тещу, которая развязала первую мировую войну. — Я с ее художественной образины первую репризу слеплю!..
Возможно, на неожиданное решение Рублева повлияла Соня Деткина.
Соня поступила в музыкальное училище. Она попала на хоровой факультет, то есть на факультет, где готовят дирижеров-хормейстеров. Но на любимой трубе Котовского — корнет-а-пистоне — Соня продолжает играть. Нынче она считает, что корнет-а-пистону подходят мелодии скорее мягкого, женственного стиля, нежели воинственного.
Озорство Сони с радиограммами от имени Эльвиры нынче, конечно, уже всем известно. Но как-то чудится мне, что тут не только озорство, а через такое действо она как бы тянула к «Державино» некую ниточку. И таким завуалированным способом не давала судну забыть себя. Но не мое дело в такие интимные сложности пытаться проникнуть…

2

Недавно справляли мы четвертьвековую годовщину первого выпуска нашего училища, которое нынче носит длинное очень название: Высшее военно-морское подводного плавания училище имени Ленинского комсомола.
По традиции, всех наших воспитателей, учителей, командиров мы приглашаем на годовщины.
Нынче адмирал Никитин прибыть не смог. Ему ампутировали обе ноги много выше колен — война, конечно.
Мы бы и на руках принесли Бориса Викторовича в родное училище, но ему и этого нельзя было.
И группа делегатов поехала к адмиралу домой.
Наш адмирал сохранил величавую и чуть загадочную осанку. Его тяжелое лицо оставалось таким же суровым. Он был в форме, при орденах и раскатывал в кресле на колесах возле стола, накрытого в честь нашей годовщины с такой щедростью, что уронить рюмку на скатерть не представлялось никакой возможности.
Командир «Комсомольца» капитан первого ранга Савенков, который первым когда-то назвал нас «военными мальчишками», присутствовал здесь же. Он тоже был при всех регалиях. И предложил первый тост за тех, кто сейчас в море охраняет рубежи нашей родины и, исполняя долг воинской службы, явиться на юбилейное торжество не смог.
За этих ребят мы выпили сидя.
Они для нас Васи и Пети.
При втором тосте бывшие военные мальчишки, а ныне уже послевоенные Герои Советского Союза и послевоенные адмиралы встали, чтобы выпить за адмирала Никитина, который встать не мог.
Он попытался зачитать обращение, написанное им к годовщине выпуска. Оно должно было быть оглашено во время торжественной части в клубе училища. Но предварительно Борис Викторович решил зачитать его нам сам.
И здесь на третьем слове: «Мои боевые друзья…» выдержка изменила непроницаемому контр-адмиралу. Думаю, первый раз в жизни.
Он откатился в тень абажура и сунул текст Савенкову.
— Не могу. Читай кто другой, — сказал адмирал Никитин. — Боюсь ослезиться.
Что-то много плачут у меня в этой книге мужчины.
Скорее всего потому, что сам старею. И сам становлюсь по этой части слаб. Но все-таки не вру, что на годовщине было много слез. И пролитых на мундиры, и зажатых последним усилием тренированной воли под неморгающими веками.
Полковник Соколов их не прятал, когда я напомнил ему нашу историю с винтовкой. Борис Аркадьевич — замначальника по строевой части и мастер парадных дел — оказался просоленным моряком торгового флота, плавал матросом еще в тридцатые годы с Юрием Дмитриевичем Клименченко и, как выяснилось, теперь был моим читателем и сам собирался писать воспоминания о флотской службе.
Тут мои слезы быстро высохли, ибо получаю от ветеранов столько воспоминаний, заявок на воспоминания и дневников с просьбой их издать, — как будто я издатель! — что хоть в петлю полезай от бессилия помочь.

3

А вот моему напарнику Дмитрию Александровичу и без его просьбы помогу в опубликовании стихотворного экспромта.
Однажды ночью, где-то на открытой воде и в средней силы шторм, я случайно подслушал, как он, отойдя к заднему ограждению мостика, прочитал нашему кильватерному следу:

Суров твой бог, зыбей ужасна сила, 
Но тишину и мир хранят глубины.
Суров твой бог, ночей ужасна тьма,
Но даль твоя светла.
Атлантика! Возьми меня с собою!

Почему-то уверен, что стихи эти — его собственная импровизация.
Саныч плавает опять уже старшим помощником, и опять на шикарном лайнере, и скоро будет капитаном.
Как выяснилось во время процедуры моего развода с морем в отделе кадров пароходства, капитан Фомичев объявил благодарности аж восемнадцати лицам державинского экипажа, который «…проявил себя с положительной стороны, со знанием дела выполнял служебные обязанности, что способствовало успешному выполнению задания по перевозке народнохозяйственных грузов. В тяжелых ледовых условиях экипаж обеспечил безаварийное плавание по трассе Севморпути. На основании вышеизложенного приказываю…» и т. д.
Так вот, первым в списке стоял я, последней тетя Аня, а вторым был… Арнольд Тимофеевич Федоров! Сиречь: не руби сук, на котором сидишь.
Дмитрия же Александровича в благодарственном списке не оказалось. Это Фомич припомнил ему Александрию и Певек — строптивость, отказ выбить из певекского начальства идиотическую справку и нехватку двухсот двадцати банок рыбных консервов.
На судьбе Саныча зловещая акция Фомы Фомича не отразилась. Ибо уже в Мурманске выяснилось, что Ушастик прав: после постановки на попа в автомобильной аварии и множества других сотрясений черепа наш капитан нервно заболел.
В Ленинграде Фомич угодил в лечебное заведение.
Таким образом, он в какой-то минимальной степени, но повторил судьбу капитана Ахава из «Моби Дика». Хотя нельзя сказать, что Фомич гонялся по арктическим морям с целью убить Белого кита, символизирующего все Зло мира. Я же в свою очередь невольно повторил судьбу другого персонажа «Моби Дика» — Измаила. И такое стечение обстоятельств позволило мне сказать замначальнику пароходства по мореплаванию, что он не совсем прав, утверждая, будто «уйти в море может и дурак, а вот вернуться из моря может только умный». В век НТР эта истина стала относительной. Потому-то я не решился выставить столь эффектный, вообще-то, афоризм в виде эпиграфа к данному произведению.
— Интересно, — задумчиво спросил меня Шейх, — хорошо то, что люди с сотрясенными черепами при помощи НТР способны безаварийно водить корабли или нет? Хорошо это для будущего человечества и всей нашей цивилизации или как раз наоборот?
Ответить я затруднился…
С Разиным судьба больше не сводила. Был только один телефонный контакт. Спиро Хетович позвонил мне домой в неслужебное время и заявил, что я пережег электрический чайник, который он выдал мне на Диксоне, и это просто пошло с моей стороны, потому что надо с киндеров знать, как производится эксплуатация электронагревательных приборов в век Космоса.
В ответ я утверждал, что чайник не пережигал и что старпом сам виноват: должен был, согласно всем инструкциям, при приемке чайника проверить не только его внешний вид, но и опробовать аппаратуру чайника под током в действии, стоя при этом на резиновом коврике. И только после этого принять у меня чайник. А он все эти законы и установления нарушил, и потому сам будет возмещать государству материальные убытки. Тут он мои вульгарные объяснения прервал, бросив трубку.
Увы, ныне Арнольда Тимофеевича на свете нет.
Узнал я об этом, случайно встретив возле Владимирского собора Анну Саввишну. Она шла ставить в помин души вечного старпома свечку. И я сопроводил ее. Ведь все мы люди добрые. И когда умирает какой-нибудь и не очень-то симпатичный моряк, один соплаватель обязательно вспомнит случай, когда умерший сам стал на руль, а рулевого послал на бак подменить впередсмотрящего, чтобы тот немного отогрелся; другой подумает-подумает да и вспомнит какую-нибудь добродушно-смешную историю про усопшего и т. д. Здесь срабатывает, вероятно, даже не только обычная врожденная человеческая доброта. Кажется, Островский заметил, что исправлять человека или народ, пытаться их улучшать можно только в таком варианте, если будешь показывать и то, что знаешь за ним хорошего, а не одно плохое. Конечно, на это можно ответить, что исправлять или улучшать народ наш нет резона, а исправлять или улучшать спиро хетовичей — дело безнадежное. И что стопроцентная ненависть к нравственной темноте, нечистоплотности и трусости запрограммирована в нормальных людях самой природой. Природа такую программу в нормальных людей заложила потому, что нравственная тупость и трусливость угрожают поступательному развитию сознательной материи, то есть самой эволюции человечества. И потому надо спиро хетовичей рубить, рвать в клочья и вешать в детстве. Но природа заложила в нормальных людей еще и бессознательную тончайшую хитрость: бороться со злом добром.
В результате всего этого дьявольского коварства природы я отправился вместе с Анной Саввишной во Владимирский собор и даже пожертвовал целковый на свечку. Возможно, тут и еще один факт свою роль сыграл. Оказывается, умер Арнольд Тимофеевич в очередном арктическом рейсе в Тикси и похоронили его на том тоскливом кладбище, где землю никак нельзя назвать пухом.
Анна Саввишна у иконы Николы Морского тихо, почти даже беззвучно прошептала какую-то молитву. Она ее так тихо шептала, как будто шерстяной носок штопала.
Из всего бормотанья разобрал я только три последних слова: «Спи покойно, Кутя…» И вдруг впервые подумалось мне, что Тимофеич был в жизни глубоко несчастным человеком. Молодым он, верно, был романтиком военизированной власти и дисциплины в виде красивой показухи. И вот ничего такого у него не получилось, не осуществилось. И стал он обыкновенным неудачником. Правда, человеческая глубина Арнольда Тимофеевича равна была глубине его неудачливости, то есть представляла из себя отрицательную величину. Но ведь подобная злая неудачливость в некотором роде болезнь. Неприятная для самого себя, для окружающих и тем более для подчиненных, но болезнь.
После языческого обряда установки свечек мы с тетей Аней посидели четверть часика на скамейке в саду у собора. Холодно было — середина октября. Тетя Аня рассказала о последних днях и часах Арнольда Тимофеевича.
Они были счастливыми.
Скончался отставной капитан-лейтенант скоропостижно в санитарный день, когда на судне всё моют и стирают. Анна Саввишна застелила ему чистое белье и приготовила чай с вареньем, а старпом пошел в душевую. И не вышел из нее. Так и умер под душем. Анна Саввишна сказала, что в гробу он вроде как улыбался.
Тело Тимофеича родственники не затребовали, на похороны в Тикси никто не прилетел.
Не знаю, кто был тогда капитаном «Державино», но ему, бедняге, досталось. Ибо «Инструкция по организации похорон моряка» занимает четыре страницы убористого шрифта и состоит из шести параграфов и полусотни пунктов и подпунктов. Для примера приведу страничку, не неся ответственности за чересполосицу сослагательных и повелительных наклонений:
«Если труп на судне, вызывается скорая помощь и милиция, которые составляют акт о смерти.
Позвонить в морг, чтобы приехали за трупом.
Приказом по судну назначается комиссия, которая, проверяя каюту, составляет акт с описью личных вещей покойного. Акт составляется в 4-х экземплярах, один из которых вместе с вещами передается родственникам. Труп доставляется по договоренности (морг, место гражданской панихиды и т. п.). Справку о смерти получают в часы, назначенные в морге. Далее со справкой о смерти, военным билетом, паспортом обращаются в районный загс. Загс выдает “Свидетельство о смерти”.
Со “Свидетельством о смерти” происходят следующие оформления: 1) Выделение места на кладбище. 2) Выписываются счета и производится оплата: а) захоронение, б) транспорт, в) колонка, г) надпись на колонке, д) раковина, е) венок и лента на венок, ж) покупается покрывало, з) гроб, и) оплачивается доставка гроба в морг, к) берутся на прокат орденские подушки…»
И т. д., и т. п. — еще три страницы убористого шрифта.
Так что и родственников можно понять, и капитану посочувствовать от души. Тем более что, скорее всего, в Тикси взять на прокат «орденские подушки» для медалей бывшего капитан-лейтенанта, вероятно, было затруднительно, ибо полярники в силу первозданно-первобытной дикости своей профессии пышных похоронных церемоний терпеть не могут.
На кладбище, что между аэродромом и поселком, проводила Арнольда Тимофеевича тетя Аня. Там — недалеко от огромного бутафорского якоря с надписью «Т И К С И» — и стал на свой мертвый якорь наш вечный старпом. Рассказывая эту печальную историю, Анна Саввишна еще несколько раз назвала его Кутей. Она и не скрывала, что они заключили как бы неофициальный союз: доживать жизнь вместе. Таким образом, на его закат печальный мелькнуло нечто вроде любви улыбкою прощальной. Каким макаром все произошло, история умалчивает, но и кому до этого дело?..
В собор тетя Аня пришла помянуть Кутю после того, как уже с того света Арнольд Тимофеевич напомнил ей о себе. Оказывается, он составил завещание, которое обнаружили только намедни. И весь сберегательный вклад (сумму Анна Саввишна не назвала) завещал ей, а не законной вдове.

4

О Фоме Фомиче.
Поехал я к нему на дачу, когда драйвер находился после больниц, санатория и отпусков в ожидании решения вопроса: пустят его еще плавать или, значить, не пустят. В последнем случае дослуживать до пенсиона ему приходилось бы на берегу на малооплачиваемой должности, то есть и пенсион выходил маленький — ведь травмы свои Фомич получил не при исполнении служебных обязанностей, не на производстве, не в Кильском канале, а сугубо в личной жизни.
Застал я Фомича в обществе Ивана Андрияновича.
Галина Петровна с Катенькой уже перебрались в город с дачи, а Фоме Фомичу нужен был свежий воздух. Физический труд на участке тоже ему был полезен. И Фомич, не падая, как и в раннем детстве, духом, предпринимал серьезные усилия, чтобы закопать все-таки свои мастодонтские трубы вокруг бунгало вертикально, укрепив одновременно физкультурой пошатнувшееся здоровье.
Принимать рюмку Фомичу было запрещено категорически.
И потому рюмку под замечательные грибки, отварную картошку, солененькие огурчики и маринованную корюшку принимали только мы с Андриянычем, а Фома Фомич принимал воду с экстрактом шиповника.
Рюмка в чужих руках и устах таинственным образом действует и на присутствующего в непосредственной близости наблюдателя. И Фомич не оказался исключением, возбудился, пошел-поехал делать психологические зарисовки всех старых и новых членов экипажа «Державино».
Начал он, конечно, с нового капитана, который только и делает, что бумажки из ящика в ящик в столе перекладывает, а закончил — со свойственной ему неожиданностью — выпадом в адрес присутствующего за дружеским столом Ивана Андрияновича.
— Всю жизнь ты отплавал, а, значить, культуры в тебе — ни на шестипенсовик! «Нюанс» да «нюанс!» Нюанс-то обозначает маленькую величину, а ты: «Весь груз марганцевой руды перевалился на правый борт, крен стал пятьдесят градусов, и после этого нюанса пароход уже и потонул…» Это чудо, значить, что мы на «Державино» с тобой-то в машине ни разу не потонули!
Иван Андриянович после такого нетактичного и вульгарного выпада сперва пошевелил ушами, прищурил маленькие, цепкие глазки и с едким раздражением сказал Фомичу, что тому совсем мозги отшибло, если он не понимает, что «нюанс» в неправильном употреблении — смешно, а без смеха на море только крысы плавают.
И угодил я между Сциллой и Харибдой. И предпринял несколько отчаянных маневров курсом и скоростью, чтобы попасть в точку, где они должны окончательно сшибиться, и сыграть в этой точке роль обыкновенного кранца, то есть смягчить удар. Попробуйте засунуть самого себя между стремительно сходящимися гранитным надолбом и доисторическим по ядовитости наконечником копья! 1) Опасно. 2) Бессмысленно. Даже такой замечательный кранец, как автопокрышка КрАЗа, не поможет смягчить удар. Наоборот, покрышка окажется у тебя на шее, как у белого медведя в проливе Вилькицкого.
Этим для меня маневрирование и закончилось. Но сперва оба соседа по дачному поселку обменялись серией следующих обвинений.
Фомич (стиснув от эмоционального возбуждения кисти рук между коленок):
— Ты помполита замещал, а женщин распустил! Сколько раз, значить, я тебя просил за бабским персоналом в низах наблюдать? Тимофеич покойный с Анькой спутался, а где от тебя информация поступала?.. Потому как у самого рыльце в пухе, значить, и перьях — я с твоим досье давно ознакомлен!..
То есть изучал личное дело стармеха в кадрах. На это капитан имеет право. Иногда нужно хоть из бумажек что-то успеть узнать о людях, с которыми идти в море, жизнь и смерть которых ложится на твои плечи и командовать которыми, возможно, придется в самых неожиданных ситуациях. Но встречаются и такие капитаны, которые принципиально никогда не пользуются правом на знакомство с официальными подноготными будущих подчиненных и целиком полагаются только на свое личное изучение их уже на судне, на свою интуицию.
Андрияныч (уже взявший себя в руки и со спокойствием Сократа, попивающего цикуту, посасывающий водочку, настоянную на березовых почках Галиной Петровной):
— А я с вашим досье тоже ознакомлен. И как вы в Киле купались, и другие нюансы отлично помню… У вас опыт по буфетчицам с сорок восьмого года есть. Вы этими пошлыми в низах делами сами и занимайтесь. Вот и Викторыч подтвердит, что вообще дамы на судах весело и хорошо работают, если за ними плотно ухаживают. А вот на коротком плече (на коротких рейсах, когда моряки часто бывают дома у жен и подруг) дамы истеричничают и меняют пароходы, как английские лорды перчатки, потому как никто уже из мужского плавсостава ими не интересуется! Отсюда и вся текучесть кадров обслуживающего персонала…
В этот момент меня озарило, что «спутывание» Анны Саввишны с Арнольдом Тимофеевичем произошло не без намеренного сводничества Ушастика, и что делал это Ушастик для добра, и что Тимофеич ему обязан коротким светлым лучом перед закатом, перед кладбищем в Тикси. И что Ушастик, конечно, профессиональный сплетник и в чужом грязном белье копаться обожает, но умеет и молчать рыбой, совершая какие-то ему только ведомые влияния на судьбы окружающих людей…
— Давайте, друзья-товарищи, выпьем за Степана Тимофеевича, — решил наконец вклиниться я между Сциллой и Харибдой. — Хватит лаяться. Мы у вас, Фома Фомич, в гостях сидим, а вы дурацкое прошлое начали на свет божий тащить. И себе капельку водочки налейте…
Вот тут-то я и получил автопокрышку от КрАЗа себе на шею.
— Ишь, как разгулялся наш Викторыч! — заметил Фома Фомич, тщательно обдумав мое предложение. — А я, значить, между прочим, и с вашим досье ознакомился. Я про все ваши керченские подвиги информирован теперя. И почему вы в рейсе сухой закон держали, мне понятно: чтобы, значить, тверезым за нами наблюдение вести. Так вот еще раз по-товарищески тебе скажу, душить алкоголизм лучше всего триппером! — как всегда неожиданно закончил он надевание на мою шею автопокрышки.
Но за этой неожиданной концовкой ой какой глубокий смысл был и намек: попробуй, мол, наше грязное белье на свет божий тряхануть, я те через твое личное дело такую кузькину мать покажу!
Я не обиделся. Медики объяснили, что после сотрясения мозга Фомы Фомича у драйвера стали неприметно гипертрофироваться наиболее отрицательные черты и черточки характера и психики. И что в таком факте нет ничего странного или особенного. Может случиться после сотрясения черепа так, а может и наоборот: сотрясенный человек превращается просто в стопроцентного ангела — опять же за счет гипертрофикации всех хороших и добрых черт и черточек характера.
Мы капнули на хлеб по капельке водки и выпили за Тимофеича как положено, не чокаясь и в молчании.
Молчание первым нарушил Фомич.
— Вообще-то, значить, никому из живых не идет коричневое, — сказал он со вздохом и потрогал затылок. Под «коричневым» Фомич имел в виду гроб.
— Кроме эсэсовцев, — тоже со вздохом сказал Иван Андриянович. И опять я не могу поручиться, что в этом точном и объективном замечании вовсе уж не было яда. — А гидрограф Бобринский тоже помер, — продолжал дед. — Говорят, перед кондратом письмо написал начальству в Москву. Мне, мол, всю жизнь пришлось в Арктике Колыму открывать в силу графского происхождения. Я, мол, имел большие планы для гидрографического изучения Берега Слоновых Костей, но визу не открывали. А на тот свет визу открывают без волокиты бюрократической и всяких других хлопот через нюанс рака печени. А дальше написал, что просит выделить ему ноль один — это он цифрами написал, и в скобках еще добавил прописью «один» — адмиралтейский якорь… Такой буквоед был.
— А зачем ему якорь, ежели он уже концы отдавал? — заинтересовался Фома Фомич.
— На могилу. Чтобы знали, что там морской человек лежит, — объяснил Ушастик.
— И выписали ему якорь? — спросил Фомич.
— Выписали. И даже не на Северном там или Южном кладбище похоронили, куда нашего брата завалят за черту видимого горизонта, а на Красненьком. Оказывается, в свое время больших дел граф в Арктике наделал.
— Вот те и гутен-морген, — с неопределенной интонацией сказал Фомич. — Но, все одно, настоящий адмиралтейский якорь ему не выписали, это уж, прошу прощенья, и ни в жизнь не поверю. Верп шлюпочный еще могли выписать, а чтобы настоящий якорь…
— Что слышал, то и говорю, Фома Фомич.
Мне, конечно, вспомнилось, как арестованные простым арестом матросики строили трамвайную линию мимо кудрявого и зеленого Красненького кладбища. И представилось, как теперь мимо могилы шалуна-гидрографа живо и весело гремят трамваи, мчась к замечательным паркам и тихому взморью Стрельны…
— Вот, значить, я за спирохету здоровье алкоголем подрываю, — сказал Фома Фомич, вытаскивая из пижамных брюк здоровенный, как парус на фрегате, носовой платок. — По твоей опять же, Викторыч, подначке. На Диксоне за вояк банкет, значить, наподначивал. Ныне под Тимофеича. А он доносы-то на меня написал! Я уже в больнице раком от болезненных ощущений в области головы стоял, а он — доносы. Левой рукой писал: по всем, значить, правилам детективов.
— Правда? — спросил я Ивана Андрияновича, который в этот момент тоже вытаскивал из форменных брюк носовой платок, но не такой большой, как у Фомича, и с кружевной оборочкой по периметру.
— Факт, — подтвердил Андрияныч.
— И левой рукой — факт?
— После такого нетактичного случая, как на Енисее, он бы и правой ногой написал, — подтвердил Андрияныч.
И я невольно вспомнил, что сочинитель прошлого века И. П. Белкин раскопал в летописи сведения о земском Терентии, жившем около 1767 года и умевшем писать не только правой, но и левою рукою; сей необыкновенный человек прославился в околотке сочинением всякого роду писем, челобитьев, партикулярных пашпортов и т. д. Неоднократно пострадав за свое искусство, услужливость и участие в разных замечательных происшествиях, он умер в глубокой старости, в то самое время как приучался писать правою ногою, ибо почерка обеих рук его были уже слишком известны… Да, не переводятся на Руси самородки самых различных талантов и характеров.
Фома Фомич за время моих размышлений по всем правилам подготовил к употреблению носовой платок, то есть расправил его, посмотрел сквозь него на свет божий, убедился в полной пригодности паруса к постановке и тогда тихо всхлипнул.
— Эх, Стенька, ты мой Стенька, значить, сколько лет мы с тобой откачались? — пробормотал Фомич. — Как, значить, краб-отшельник с актинией… И ныне все грехи тебе и доносы, значить, отпускаю, чтобы душа чисто жила. Как старики учили, так и теперь, значить. Давай, Викторыч, наливай! Черт с ним, с организмом! До конца лей!
Иван Андриянович тоже всхлипнул.
Фома Фомич уронил в рюмку большую и чистую слезу.
И мы еще раз выпили за Арнольда Тимофеича.
После чего и Фома Фомич и Иван Андриянович употребили в дело носовые платки. А я, понимаете ли, подумал, неопределенно подумал, расплывчато, что в слезе Фомича проблескивает вся моя надежда; на ней, этой слезинке, быть может, эквилибрирует, понимаете ли, весь мой оптимизм при взгляде на будущее как России, так и человечества…

Ну, вроде всех упомянул, со всеми попрощался? Нет, чуть Шерифа не забыл. Не прижился пес в городской цивилизации. Еще ни одного случая не знаю, когда бы настоящая северная, азиатская лайка оказалась совместимой с Европой.
Сперва Саныч эвакуировал пса из Ленинграда в деревню к родственникам на Вологодчину. Там и мороз был, и снега, и приволье, и забота Шерифу — все было, а… ностальгия. И пришлось Дмитрию Александровичу много хлопот принять, чтобы отправить пса обратно на родину — в Тикси — туда, где землю никак не назовешь пухом.

5

Странное чувство испытываешь, заканчивая книгу. Оно схоже с чувством окончания рейса. Не очень-то удачного рейса. 

...Но вот,
Неполный, слабый перевод,
С живой картины список бледный...
 
Кто когда-нибудь пробовал рисовать акварелью с натуры зимний пейзаж в сильный мороз, тот поймет мои ощущения. Мокрая акварель на морозе мгновенно застывает. Краски на бумаге с чудесной силой передают красоту мира и восторги твоей души от красоты мира и своей удачи. Свет солнца пронизывает ледяную красочную пленку, где зафиксировались в самых нерукотворных и замечательных сочетаниях твои мечты; белизна бумаги отражает солнечные лучи сквозь кристаллы остановившейся в ледяном покое воды — и получается остановившееся мгновение. И остановил его — ты!
Ну, а теперь, полюбовавшись своим созданием, можешь со спокойной совестью выкидывать его на помойку, ибо, если принесешь рисунок домой, то лед растает, краски превратятся в бурду, а бумага раскиснет.
Утешаюсь тем, что когда рисовал акварелью на морозе, то хотел передать правду и только правду. И в конце концов, то, каким ты себя и мир придумал, тоже имеет право на существование: ведь это плод именно твоего опыта, восторга, воображения и неизбежной печали о прошлом.

1975 — 1979






Новости

Все новости

28.03.2024 новое

«”КАК МОРСКАЯ СОЛЬ В КРОВИ…”. ПУШКИН В ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО»

23.03.2024 новое

СКОРБИМ

19.03.2024 новое

ПАМЯТИ О. ВЛАДИМИРА (РЫБАКОВА)


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru