Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Размышления о документальной прозе возле отмели Этуаль



Возле южной оконечности Мадагаскара на отмели Этуаль течения крутились, как весенние кошки. 
Нотр-Дам-де-ла-Рут. 
Теплый дождь и дурная видимость. 
Погода была точно такая, как два года назад, когда я мок под дождем в Париже у могилы Неизвестного солдата. Вот уж когда не мог предполагать, что судьба занесет на отмель Звезды к югу от Мадагаскара и я всю ночную вахту буду испытывать неуверенность в месте судна, обсервации будут прыгать, течения поволокут к Нотр-Дам-де-ла-Рут и даже десяти градусов на снос окажется мало. И капитан будет серьезно болен. (Он все-таки поднялся в рубку — в трусах, синий страшный шрам после операции аппендицита — и спросил тихо: «Вы здесь когда-нибудь уже плавали?» — «Нет». — «Очень хорошо. Тогда будете смотреть в оба. Если бы здесь болтались много раз, я бы не решился уйти в каюту. Спокойной вахты!» — и ушел. Превосходное знание штурманской психологии!) 
И я остался тет-а-тет с отмелью Этуаль на Дороге Нашей Великой Девы — так я перевел «Нотр-Дам-де-ла-Рут». И, несмотря на тревожную вахту, Париж не оставлял меня ни на минуту. На ленте эхографа перо чертило и глубины под килем, и контур собора Нотр-Дам... 
...Шуршал ночной дождь по кустам и деревьям на островке посередине Сены. Светили вверх прожектора подсветки. Корчились химеры, олицетворяя зло мира. Сена текла черная. Огромные двери собора были заперты. 
Соборная тишина и шаги полицейского в черной накидке. 
Не помню, о чем думалось. Помню, что одиночество было уже на грани возможного. Правда, в чужом городе всегда одиноко. Даже днем на базаре. 
Потом я перешел мост и возле какого-то правительственного здания увидел разъезд гостей. Дамы в вечерних туалетах садились в машины, подбирая шлейфы длинных платьев. И мужчины во фраках под дождем. И полицейские у каждой машины. И от всего — запахом «Кошки под дождем» Хемингуэя... 
На следующий день я встретился с французской писательницей русского происхождения. Здесь ее звали без отчества — просто Натали. 
Изящная пожилая женщина шла со мной рядом по улицам Парижа. Как и в Ленинграде, она была без шляпы — седые волосы и поднятый воротник плаща. И мне было грустно, что сейчас наша встреча закончится. И что, быть может, мне только кажется, что Натали относится ко мне хорошо, что ей хотелось встретиться. И что она просто-напросто отплачивает долг гостеприимства.

Мы шли какой-то узкой улицей, названия которой я не запомнил, но это где-то между площадью Иены и станцией метро «Георг V». 
Натали сказала, остановившись и улыбаясь смущенно: 
— Видите маленькие окна чердаков? Вот этот высокий дом... Здесь сидели последние немцы, в больших чинах... Париж уже был свободен, они отстреливались... Муж был офицером Сопротивления... Мы были здесь, внизу... Наконец немцы сдались и спустились вниз, они вышли из той парадной... Муж велел мне перевести по-немецки: «Станьте к стенке!» Муж боялся, что они что-нибудь еще выкинут... У меня была винтовка. Я сказала мужу: «Возьми у меня винтовку!» Он спросил: «Зачем?» Я сказала: «Я выстрелю в них, если ты не возьмешь у меня винтовку. Я не выдержу и выстрелю». Муж сказал: «Они сдались, нельзя стрелять». Но он взял у меня винтовку... 
Мы пошли дальше, со страхом перед машинами пересекли какое-то авеню. И я все-таки взял Натали под руку. Не так для того, чтобы оберегать женщину от машин на сложном перекрестке, а скорее чтобы самому почувствовать больше уверенности. 
Несколько лет тому назад я водил Натали по Ленинграду, рассказывая ей о блокаде. Она все говорила: «Ужасно! Это невозможно! Ужасно!» И я так же держал ее худенький локоть в руке. Я никогда не мог представить ее с винтовкой. Мне в ум не приходило, что Натали может стрелять из винтовки. 
Мы пошли дальше, но вместо того чтобы расспросить Натали о ее прошлом, как это сделал бы любой нормальный человек, я только спросил: 
— Вы напишете об этом? 
— Нет, — сказала она с полной уверенностью. — Я пишу совсем иное и о другом. 
— Я знаю, что вы пишете нечто модерное или авангардное. Но люди умирают. И другие люди должны знать о прошлом, молодые люди. Я не о романе говорю. Я думаю, вам надо не написать, а записать то, чему вы были свидетель и участник. Как летописец. Без всякой абстракции. Мне кажется, вы даже обязаны это сделать. Это ваш долг. 
Она взглянула на меня с удивлением. Ей в голову не приходило, что она что-то «должна». 
— Вы должны записать все — время дня, улицу, номер дома, ваше состояние, слова вашего мужа. Это будет очень важно тем, кто будет жить после вас. Простите бога ради, что я так бесцеремонно говорю с вами. 
Она ответила не сразу, ответ был обдуман. Натали сказала: 
— Я не сумею. 
Тут не могло быть речи о кокетстве. 
— Вы все-таки пообедайте, — сказала еще Натали. — Вы много выпили виски, и вам надо поесть, а я вас так и не покормила. Я теперь буду мучиться. 
Это было очень по-русски, было трогательно. 
Но вот я думал и думаю сейчас: что стоит за этим «не сумею»? Высшая скромность художника, который понимает, что отобразить на бумаге истинный кусок жизни не может никто, кроме, быть может, самого Бога? Или неверие в то, что истинный кусочек жизни имеет какой-либо смысл, если он не введен в сложный ряд абстракции и мифов? 
Иногда кажется, что авангардизм, и в том числе «новый роман», «театр абсурда» и т. д., есть проявление слабости художника перед самим собой. Если считать искренность главным условием художественной глубины и ценности произведения искусства, то от художника требуется исповедь, требуется бестрепетное заглядывание в себя самого, в свое самое интимное нутро, в самый центр противоречий своих мыслей, в самое слабое место души. Но только гении преодолевали в себе то чувство зависимости от чужого мнения, которое мешает среднему художнику написать исповедь, как писал ее Руссо, Толстой, Достоевский. Модернист не имеет сил показать свою исповедь людям, но он, как любой художник, невыносимо хочет этого, понимает — в этом главное в творчестве, но не может. И он выдумывает новые формы самопоказа. Не обычные слова, которыми гениальные реалисты показывали глубину и наготу своих душ, мыслей, а нечто символичное, вторичное. Он не может быть нагим, ему, как Адаму и Еве, уже необходима набедренная повязка. Он тот грешный человек, который не может не стыдиться Бога, ибо откусил яблока. Но что же тогда получается — что право на реализм остается только за гениями? А куда остальным — в «новый роман»? 
Еще в пятьдесят шестом Саррот писала в произведении с символическим названием «Эра подозрений»: «Поскольку ныне речь уже идет не о бесконечном продолжении списка литературных типов, а о том, чтобы показать сосуществование противоречивейших чувств и отразить в границах возможного богатство и сложность душевной жизни, писатель совершенно открыто говорит о самом себе». 
Наш Лермонтов подшутил над последующими поколениями русских литераторов зло. Беззубые шутки ему не удавались. 
Словосочетание «герой нашего времени» взято Лермонтовым со знаком минус. Когда мы употребляем это словосочетание в свое время, то ставим перед ним плюс. Однако в память любого читающего человека Печорин вписан гениальной рукой. Язвительная разочарованность могучего ума из тьмы прошлого века бьет нашему положительному герою под дых, требуя от него саморазоблачений и скептического к самому себе отношения. И не только в социально-общественном смысле, но и в житейских вопросах, и в любовных делах. 
Лермонтов подшутил над нами зло еще и потому, что, как бы он ни размежевывался со своим героем, они, надо признаться, похожи. Писатель, ставя перед своим героем минус, естественно, не боялся кое в чем скрестить героя со своей персоной. Если бы герой был положителен, то было бы неприлично давать даже намек на возможность общего с ним у автора. 
Даже потерявшие всякий стыд литераторы, как бы глупы они ни были, не решатся показать себя в облике положительного героя своего времени. 
Нам остается искать положительного героя в окружающей среде. Мы и посметь не смеем искать его в себе самом. Не говорю уже о том, чтобы найти его в себе. 
Отсюда лень и робость в изучении себя — обыкновенного себя. Не строителя атомной электростанции, не доярки-ударницы, не космонавта даже, а себя — рядового литератора.

Но это не значит, что мы не пишем подробных воспоминаний о себе самих. Не значит, что мы не фиксируем каждый свой шаг в путевых записках. Не значит, что мы не суем «я» в интервью или литературные анкеты. Нет, все это мы проделываем замечательно... но без самоисследований, без обнажения минусов, без попытки типизировать, соотносить себя с типическим характером в типических обстоятельствах. И все это только по одной причине — из скромности... 
Парадокс, мне кажется, в том, что объективно «изучиться» неизмеримо труднее, нежели изучить со стороны маниакального убийцу. Почему? Потому что о себе самом запрещено фантазировать. 
Опытный и порядочный судья понимает преступника и мотивы преступления лучше, чем сам преступник. 
Хороший прокурор зачастую видит больше смягчающих обстоятельств, чем адвокат. 
Почему пишешь?.. Любовь к себе? Честолюбие? Желание доставить хорошим людям удовольствие? Желание, чтобы тебя полюбили и любили? Нестерпимость стремления поделиться близостью к истине? Сознание того, что сложность вопроса одному не под силу? От избытка радости? От чрезмерности горечи? По приказу искренности? По ее гену? Вот о чем я спрашивал себя глухой ночью возле южной оконечности Мадагаскара на отмели Этуаль, где течения крутятся и вертятся, как весенние кошки, а в их черной глубине тихо спят уставшие кашалоты. 
Итак, сегодня мы считаем старомодным прикрывать свою подлинную душу какими-то литературными типами, то есть Дон Кихотами, Наташами Ростовыми или мадамами Бовари. Но и свои исподние алогичности и нежность выставить напоказ нам не хватает духа и талантов. И тогда мы изобретаем «новый роман». Или ищем не в своей душе, а в личном деле, то есть в документе. 
Но документальная проза всех видов (включая путевую) есть некоторое подобие обыкновенной литературно-критической статьи. Вы листаете страницы своей или чужой жизни и пишете по поводу прочитанного. Вы не создаете образных характеров, но только пересказываете их с большим или меньшим успехом. Как и в трудах литературных критиков, вы не создаете новый мир. И потому не следует забывать слова Льва Толстого: «В умной критике искусства все правда, но не ВСЯ правда, а искусство потому только искусство, что оно ВСЕ». В документе нет ВСЕЙ правды. Документальная проза и путевые заметки — весьма подозрительная форма искусства. Высокое, как это ни прискорбно, предполагает вымысел, вернее, использование фантазии. 
Никто не знает, почему человек, обливаясь над заведомым вымыслом слезами, получает от этого высокое наслаждение. А без читательского наслаждения нет художественной литературы. 
Облиться слезами над твоей собственной судьбой читатель почему-то не способен, даже если очень тебе сочувствует. 
И вот тут поймешь, что без вымысла в рассказе о своей и чужих судьбах не обойтись. Никак при этом не хочу умалить роль автора документальной прозы. Документ молчит без автора-художника. Это автор открывает документу рот. И тогда документ кричит и способен даже потрясать. (Ведь когда преступник на суде рассказывает все без утайки, потрясает даже судей исповедью, не следует забывать о следователе, который помог открыть ему рот.) 
И все-таки документы или описания путешествий воровать можно. Попробуйте украсть Мисюсь!

Несколько слов о сложностях писательства для профессиональных моряков. 
Великий Данте жил в расцвет парусного мореплавания и глубоко чтил высокое искусство парусного маневрирования. 
«Он был учеником этого наиболее уклончивого и пластического спорта — идти против ветра, идя по нему» — так написал Мандельштам. И еще заметил, что Данте не любил прямых ответов и прятался за спину или маску Вергилия. 
Понятие «лавировать» в человеческих отношениях имеет налет несимпатичный. Такой же налет имеет «сменить галс», когда дело идет о линии человеческого поведения. 
Моряки знают, что в этих понятиях, которые являются синонимами, нет ничего плохого. 
Думаю, что нелюбовь Данте к прямым ответам, если она была, никак не может являться следствием его увлечения парусом и вообще мореплаванием. Море требует прямых вопросов и прямых ответов. Способность к быстрым решениям — одно из основных качеств хорошего судоводителя. Характерным в большинстве случаев на море является еще то, что результат решения, его следствие, бывает наглядным и наступает быстро. 
Моряки — плохие философы. Если рефлектирующий Гамлет уйдет в океан, он перестанет мучиться проблемой «быть или не быть». 
Может, Гамлет будет слишком ждать возвращения к конкретной земле, чтобы заниматься отвлеченными вопросами? 
Почему морские рассказы так легко превращаются в «травлю» и так легко забываются? Вероятно, потому, что в «травле» чересчур много выдумки, то есть лжи. А откуда она? Ведь основная штурманская, судоводительская заповедь: «Пиши, что наблюдаешь!» И эта заповедь въедается в морское нутро: никогда не писать в журнал того, чего не наблюдаешь; всегда писать даже то, что кажется невероятным, если это невероятное наблюдается. (Случаи заведомой «липы» не рассматриваются.) 
Писание, как и судовождение, тоже серия решений, но процесс медлительный, результат его всегда остается за горизонтом, и о быстрой проверке правильности посылок не может быть и речи, как показывает мне собственный опыт. Необходимость для писательской и морской профессии прямо противоположных черт характера является, может быть, причиной того, что пишут моряки чертовски много, но значительных писателей из этой среды вышло мало. 
Однако это не значит, что судно, корабль не культивирует в человеке черт, необходимых художнику. И парус и железо требуют от экипажа тщательных, аккуратных, монотонных, предусмотрительных забот — иначе всех ждет гибель. Длительные заботы мы способны вынести только в том случае, если привязаны к предмету забот не за страх, а за совесть и любим его взыскательно. 
Черты характера людей моря наглядно отразились в облике портовых городов. В сложном искусстве архитектуры, где гармония поверяется не только алгеброй, но и геометрией, дух людей моря проявляется отчетливо. От мачт и рей — строгость ленинградских проспектов и набережных. 
Даже высота потолков имеет истоки в судовой архитектуре. Петр, например, был моряком и привык к низким подволокам кают. На земле ему хотелось или привычно низкого подволока, или очень большой, небесной свободы над головой. 
Любое мореплавание — и парусное и нынешнее — древнейшая профессия и древнейшее искусство. Оно умрет еще не скоро, но оно стареет уже давно. Все стареющие профессии и искусства, как уводимые на переплавку пароходы, хранят в себе нечто приподнимающее наш дух над буднями. Но передать это словами — безнадежная затея. Такая же, как попытка спеть лебединую песню морской профессии, не поэтизируя ее старины, хотя старина эта полна ограниченности и жестокости. Моряк слушает не «голос моря», а шум воды в фановой магистрали своего судна. Судоводитель обязан думать и думает о нормальном, безаварийном возвращении, и эти мысли занимают в его мозгу то место, которое способно философствовать. 
Психика же некоторых читателей и критиков устроена так, что поверить в возможность для писателя неписательской, но профессиональной работы на каком-нибудь современном производстве они ни под каким соусом не могут. И если писатель в море работает всю свою жизнь, они все равно считают, что он там путешествует. И сравнивают его писания с «Римом, Неаполем и Флоренцией» Стендаля или «Бродячей жизнью» Мопассана. От такого сравнения бедняге остается один путь — за борт. А кто же в таком случае за утопленника будет вахту стоять?

Вышли на Брабант — юго-западный мыс острова Маврикий. Опознали его по отдельно торчащей горе Тэ-Морн. 
Я так много думал о китах последнее время, что мыс и гора мне показались огромным хвостом окаменевшего нарвала. 
Древние вулканы, базальт, лава. Черная тяжесть в окружении — бело-голубоватых разбитых волн — слабого прибоя, бурунов и взбросов на барьерных коралловых рифах. 
Приятно брать пеленга по близким ориентирам, ощущать свое движение через неподвижность берегов, через изменение ракурса гор и мысов; заглядывать в щели открывающихся долин, угадывать змейку речки, ожидать очередной маяк, или створ, или отдельное строение — какую-нибудь сушильню, фабричку, сарай, форт. И хорошо знать, что чужая земля не просто мелькнет мимо, но примет в гости. 
Когда позади океан, а впереди порт, хочется надеть галстук. Есть праздник, вернее начало праздника. Середины и конца праздника не будет — все окажется будничным. И знаешь об этом, но начало праздника с тобой. И говоришь морской судьбе спасибо. 
Вечернее солнце. Лучи ласково скользят по волнам. Над зазубренной гривой базальтов —розовые легчайшие облачка. И красные в вечерних лучах пальмы, склонившиеся под напором ветреных ласк и оплеух. 
Раньше людей здесь вообще не было, жили дронты — уродливые, жирные, пешие птицы с лысой головой. Их перебили транзитные моряки, сперва окрестив кличкой «додо», что по-португальски значит «простак». Занятно, что наш царь Додон в народном представлении человек нескладный, несуразный. 
Какой-то местный простак прославил Маврикий на весь свет, перепутав надпись на почтовой марке. 
Два «Маврикия» из двадцати трех имел командир «Варяга» Руднев. Он с марками, очевидно, не расставался. И они погибли вместе с «Варягом». 
Еще я знал, что здесь одно время жил Шарль Бодлер. 
Лоция была скупа. Вывозят патоку, сахар, алоэ, чай. Ввозят генгрузы. Купаться в пределах порта опасно, так как много акул. Артелка на время стоянки опечатывается. Наибольшей силы приливные течения достигают спустя два дня после новолуний и полнолуний. Стояния вод не наблюдается вовсе. С ноября по май свирепствуют тропические циклоны. Капитан порта предупреждает о невозможности оказать помощь судну до окончания шторма в период циклонов. При стоянке на якоре во внутренней бухте рекомендуется обязательно использовать цепь, так как якорный канат перетирается кораллами за двое суток.

Мы стали на два якоря и бочку. Мои кормовые концы на бочку заводили маврикийцы. Они гребли, стоя по четыре человека в маленьких лодках. Лоцман оказался черным. Белые гетры, шорты и форменная тужурка. Молчаливый и уверенный лоцман. Он хорошо и быстро положил якоря. И сразу я пошел спать. Впервые за полтора месяца предстояло проспать всю ночь по-человечески, то есть лечь вечером и встать утром. 
Проснулся в шесть. 
Сиреневый штиль окружал судно и заполнял каюту — окна у меня были открыты. Из-за вершин гор, причудливый силуэт которых мог бы прийти в голову только великому абстракционисту, поднималось солнце. Оно раскалило до алого цвета треугольник неба, вернее туч, между двумя вершинами. А остальное небо было в лиловой туманной мгле. Вода возле желтого песка низкого берега была бледной, едва голубой. На фоне раскаленного треугольника по склонам гор, образующих его, угольно чернели деревья. В двухстах метрах за окном каюты молчал каменный старинный форт. Его приземистые бастионы скрашивало несколько пальм. Правее, за гаванью, в которой двумя кильватерными колоннами стояли распяленные на бочках и якорях суда, виднелись крыши Порт-Луи. Выделялось белое здание храма с большой статуей посередине. Серая крепость и католический собор. 
Я покурил, пытаясь воскресить воображением пеших жирных птиц с лысыми головами на этих берегах. И услышать голоса матросни, хохот и удары палок по лысым головам простаков. Те морячки давно и бесследно исчезли. А простецкая птица осталась, взойдя на флаг Маврикия. 
Потом я нарушил покой «Эрики» — отпечатал письмо нашему послу на острове Василию Алексеевичу Рославцеву. У меня было поручение от Ленинградской Публичной библиотеки: разыскать здесь нескольких издателей, получающих советскую периодику и ничего уже несколько лет не присылающих взамен. Я не верил в свои деловые способности. Просто надеялся войти таким путем в контакт с послом и использовать контакт для чего-нибудь интересного. Как говорится, в сугубо личных целях. 
Над головой загремела шлюпочная лебедка. В скрипе блоков поехал мимо окон на воду вельбот. В нем восседал старый товарищ Вова Перепелкин. Оказалось, он отправляется на берег с благотворительной и просветительской целью. На острове Маврикия находились артисты Мосгосконцерта. Они прибыли в Порт-Луи из какой-то африканской страны, где подцепили непонятную болезнь. Вова вез артистам антибиотики. И должен был договориться об автобусе, чтобы развлечь экипаж экскурсией на концерт. Стоило приплыть на южный край света, чтобы посмотреть жонглеров с шарами из московской эстрады. И я составил старому другу компанию. Сунул в задний карман джинсов сто двадцать рупий, защитил глаза очками и слез в вельбот. 
Вельбот бежал сквозь утреннюю свежесть мимо тяжелых грузовых судов. Неизменные «мару», неизменные англичане, огромный американец, обвешанный гроздьями потомков черных рабов, шкрябающих с бортов ржавчину. Низкие баржи, из которых судовые стрелы черпали связки мешков с сахаром. Чайки, украшающие швартовные бочки и якорные цепи. И чем ближе к причалу, тем выше вспухает в небесах уродливый бугор горы Питер-Бот. 
И с раздражением я поймал себя на том, что вчерашнее предчувствие праздника от общения с экзотической землей уже исчезло. Что за черт! Неужели я безнадежно постарел?.. Или все дело в моем старом друге, общество которого мне несимпатично, но неизбежно? 
Красоты на берегу не оказалось. Масса полудохлых собак в лишаях и пролежнях глядела такими голодными глазами, что становилось тошно. Оборванцы-мальчишки приставали с просьбой купить мороженое. Они таскали его в самодельных бидонах из мятой жести. Вонью несло с крытого рынка. Даже рекламные плакаты в витрине аэроагентства были пыльные и старые. Редкие таксеры притормаживали, чутьем узнавая в нас иностранных моряков, и долго, безнадежно, жалобно гудели. Магазины были закрыты по случаю воскресенья. Негр-полицейский не мог уразуметь таких простых слов, как «отель» или «турист». Вдоль тротуаров текли мелкие ручейки грязной жидкости. И — ни одного белого. Только индийцы, китайцы, креолы, японцы, негры. Белые живут за городом и в воскресенье не появляются здесь вовсе. В будни их еще можно встретить, но главным образом возле зданий банков. 
Отель «Турист» напоминал караван-сарай. Темный сырой вход, обшарпанные стены. На застекленных верандах валялись затоптанные бумажные ленты, конфетти и бумажные цветы. Бумажные цветы на острове Маврикий! 
Мы поднимались этаж за этажом, не встречая ни жильцов, ни обслуги, и наконец вышли на крышу. Она была плоской. По периметру стояли клетки, в клетках сидели унылые куры. Гора мутных бутылок. Сделанный из бочки таганок. Умывальник. И старый японец или китаец, размазывающий грязь по тарелкам. Китаец и ухом не повел в нашу сторону. 
За китайцем и курами блистал под солнцем Индийский океан. Видно было узкое горло гавани, и торчали «рога» нашего «Невеля». 
Пока я философствовал, решая для себя старый вопрос о том, стоит ли плыть вокруг света, чтобы сосчитать кошек на Занзибаре или унылых кур в Порт-Луи, из надстройки на крыше вышел молодой мужчина, индиец, и заговорил с нами на некотором подобии русского языка. Кажется, он хотел поделиться древней индийской мудростью, объяснить, что в воде мира встречаются и лотосы и крокодилы. 
Он был кем-то вроде морского агента, но без всякого официального статуса. Довольно подозрительный тип и сквалыга по имени Ромул. 
— Почему так грязно? — спросил я. 
— Свадьба была. 
— А где все люди? 
— Рано. 
Сверили часы. Наше время было больше местного. Пошли будить артистов. Так уж устроены люди, что если встречаешь артистов, то начинаешь искать среди них прелестную незнакомку. Вместо прелестной незнакомки на втором этаже встретили двух соотечественников, голых по пояс, с полотенцами через плечо, с не по-мужски жирными грудями, с кулонами-медальон чиками из поддельного золота. 
— Привет! Где ваши больные? 
Больные — то ли акробаты, то ли плясуны — спали в пятиместном номере. Московский рафинад в синих пакетах, родная сгущенка и колбаса твердого копчения валялись на столе среди рубашек. Милый артистический богемный беспорядок. Экономия валюты на самоснабжении. Когда я встречаю за границей соотечественников со своим сахаром и колбасой твердого копчения, мне хочется раскровенить им физиономии. 
Артисты Госконцерта протирали глаза и почесывали сыпь, подхваченную в Уганде или Конго. 
— Как дела, как план, ребята? 
Дела и план были плохими, горели голубым огнем, во всем была виновата реклама, то есть отсутствие рекламы. Днем им предстояло выступление в курортном местечке Курепипе, а билеты никто не покупал. Мы должны были поддержать соотечественников своими аплодисментами. Они не в состоянии были понять, что в здешних местах яд змеи от молока делается только сильнее. 
Наш проводник взялся устроить автобус за шестьсот рупий. Безобразно большая цена. Чтобы давить на советскую психику, агент без официального статуса нацепил на пиджак значок с силуэтом Ленина. Как я потом обнаружил, обслуживая американцев, он заменял этот значок портретиком Никсона. Такие хамелеоны обнаруживаются во всех портах. Бизнес не имеет морали. Пятидесятилетний стивидор в Дакаре выдавал себя за комсомольца. Так он думал сделать нам приятное, а себе полезное... 
Мы оставили артистов готовиться к концерту, а сами вернулись в порт, чтобы успеть позавтракать на судне. Пока ждали вельбот, наблюдали две сценки. На пристани в кружке любопытных пожилой китаец совал клешню здоровенного краба в рот рыбе-шару. Рыба была еще жива. Это уродливое создание раздулось, ощеренная пасть хватала воздух здоровенными зубами. Краб пытался бежать, его ловили и опять засовывали клешню в рыбу. Развлекались так сампанщики, то есть лодочники. Они ждали на пристани моряков с судов, стоящих в гавани. И дождались. Подъехало такси, из него вылез образцово-показательный американец. Рост — два метра, в плечах метр, подбородок — как носок модного тупого ботинка, веснушки на красноватом загаре. И сильно, застойно пьян. Он, вероятно, возвращался от местной красотки, где провел ночку. Сунул шоферу деньгу и пошел к джонкам противолодочным зигзагом. Щуплый таксер-маврикиец пересчитал деньги и посеменил за ним. Видно, американец ему недодал. Маврикиец заорал на всю гавань, и два полицейских вышли из здания таможни. Сампанщики прекратили стравливать краба с рыбой и побежали, как я думал, на помощь шоферу. Американец остановился, прикурил от зажигалки сигарету, спрятал зажигалку, взял левой рукой маврикийца за шею, а правой шесть раз хлестнул его по физиономии — ладонью и тыльной стороной кисти, слева направо и справа налево, кулаком он не бил. От одного удара от маврикийца осталось бы мокрое место. Полицейские повернулись на каблуках и скрылись в таможне. Сампанщики попрыгали в свои сампаны, или джонки, или по-французски «шалюп», или беспалубные лодки, или черт знает что, и каждый зазывал к себе американца. 
Тот выбрал самую большую, развалился на корме и пыхнул сигаретой. 
Шофер спустился к воде и сполоснул лицо. 
Джонка с американцем удалялась к огромному сухогрузу, обвешанному гроздьями бывших черных рабов, шкрябающих с его бортов ржавчину. Лодочник в джонке махал веслами изо всех сил. Остальные с завистью глядели вслед. 
Ромул объяснил, что после удачного полета на Луну американцы опять очень распустились. Одно время они вели себя скромнее. Но вообще-то шофер даже доволен. Видишь, он сел и сидит. Он ждет. Янки даст шаландо много мани. Шаландо даст такси. 
Обидно было, что два десятка маврикийцев не разбили морду одному американцу. 
— Баркас, шаландо, — повторил агент с презрением. Он обзывал лодочников «плашкоутными матросами». 
Вероятно, им было трудно сговориться между собой потому, что на Маврикии официальный язык — английский, французским пользуются в семейном кругу, на улице обычно употребляется креольский, кроме того, здесь говорят на хинди, урду, телугу, маратхи, гуджарати и на китайском. Нынче главная задача всех этих ребят найти общий язык — маврикийский... И они его найдут!

Курепипе — местечко в самом центре острова. Ведет туда хорошее шоссе среди плантаций сахарного тростника, маниоки и кукурузы. 
Редкие машины. Куцые пальмы. Жухлые газоны посередине шоссе. И развлекательные туристские названия: «Прекрасный бассейн», «Ферма роз», «Феникс», «Триано», «Семь каскадов»... 
Вдруг Вова хлопнул себя по лбу: цветы! Артистам положено преподносить цветы! Переговоры с шофером автобуса повел я. Главной помощницей в переговорах выступала героиня «Саги о Форсайтах». Я склонял Флер на все лады. Выяснилось, что цветы можно купить только на кладбище, ибо был самый некурортный месяц некурортного сезона. 
— Пускай едет на кладбище, — решил Вова. Он уже видел себя на сцене с букетом в руках, среди артистов и вспышек блицев. 
— Вова, — спросил я старого друга. — Изучал ты в университете французскую литературу? 
— Конечно. 
— Слышал ты имя Шарля Бодлера? 
— Ты сказал, чтобы он остановился на кладбище? 
— Да, Вова. Но дарить артистам цветы тьмы — это слишком мрачная шутка. Как бы они здесь все потом не передохли от какой-нибудь заразы. 
— Они же не будут знать, где мы купили цветы. 
— Я не удержусь, Вова. Я им скажу. 
— Попробуй! — пригрозил он мне гнусаво-плачущим голосом. 
Автобус свернул с шоссе на проселок. Экзотические деревья зашуршали по крыше. Двадцать суровых морских волков и членов космической экспедиции заколыхались на ухабах и завертели головами. Кресты и надгробья обступили автобус. Мы остановились. 
Черт знает, но я потерял юмор. Тени голодных собак, запах гниющего мяса возле рынка, унылые куры на крыше гостиницы, сыпь на артистах, сдыхающая с клешней краба в пасти рыба, американский моряк, отхлеставший хилого таксера, и — кладбищенские цветы. 
Мы вышли из автобуса. И пока Вова торговал у индийцев погребальный венок, а потом распускал венок и собирал из него букетики, я прогулялся по кладбищу, потому что меня всегда тянет к именам и датам на плитах, к могильному отчуждению и тишине. 
История острова была записана здесь. 
Под метровым слоем чернозема и крепкой красной глины спали обюрократившиеся пираты, католические монахи, авантюристы и колонизаторы типа Шарля Гранде, незаконные детишки младшего брата Бальзака, чинные школьные учителя, любовницы Бодлера с кудельками былых причесок на черепах... 
Возможно, среди этих крестов, чинной латыни надписей и дорогого мрамора родились издевательские слова поэта: «Акуле на волнах знаком спокойный сон, который наконец и я теперь увижу!» 
Мне не удалось погрузиться в тишину кладбищенских теней острова Маврикия. Смерть —старый капитан — не беседует о прошлом накоротке. А мое время ограничивалось минутами, необходимыми на расплетение погребального венка и составление букетиков-бутоньерок.

В огромном гулком зале кинотеатра, где состоялся концерт, половина мест пустовала. 
Акустика никуда не годилась. Трюки велосипедиста не получались, акробатка на канате трижды не смогла сделать кульбит... 
Разноцветные люди в зале все-таки хлопали. Это были деликатные люди. 
После антракта я не вернулся в зал. 
Пейзаж вокруг был обыкновенный. Изгороди из шиповника, узкие делянки кукурузы, пахло нашей деревней. 
Пока я раздумывал, пойти ли мне прогуляться или найти местечко и посидеть на маврикийском солнышке, из артистического подъезда, отряхивая пыль Мельпомены или Терпсихоры, выбрался отработавший свое артист, мужчина не первой молодости. 
— Послушайте, — сказал он мне. — Надо выпить. Как вам наш концертик? 
Больше всего мне хотелось узнать, кто их сюда послал. Я, как и все обыкновенные люди, думал, что за рубеж отправляются лишь самые сливки нашего искусства, звезды типа Бетельгейзе. А увидел в некотором роде кучку Плеяд. 
— Тяжелый хлеб, — уклончиво сказал я. — Хотя, вероятно, вам завидуют тысячи других артистов. 
— Мы устали. Черт знает, какая это уже страна... И ночь не спали. Пришлось принять участие в свадьбе. Легли под утро. А сцена? Знаете, почему срывалась с каната акробатка? Свет прямо в глаза. Она не видела канат. Хорошо, спину не поломала. Три раза крутила кульбит и ничего не видела. Слушайте, вы действительно тот Конецкий, который пишет? 
— Тот, — сказал я. 
Можно было ответить эффектно. Например, сказать, что я тот, кто только и делает, что крутит кульбиты, не видя проволоки, ослепленный огнями рампы и красотой мира, и так далее, и тому подобное. И я вполне способен брякнуть такую пошлятину, когда встречаю своего читателя. За этой встречей следует с моей стороны полная растерянность. Мне и приятно, конечно, но больше всего хочется расстаться с читателем. Особенно если он будет хвалить твои творения, не помня ни одного. 
— Делаете себе романтическую биографию? — спросил артист. — По морям, по волнам, нынче здесь, завтра там? 
Это уже было лучше. Когда человек после бессонной ночи хочет опохмелиться, он не способен к пустым комплиментам, ибо полон адреналиновой тоски, то есть яда. 
— Какая дрянь здесь самая дешевая? — спросил я. 
— Вермут, — без колебаний сказал артист. — Пойдемте, пока не видно начальства. 
Мы миновали парадный вход в кинотеатр, рекламу вестерна, черных старух, продающих арахисовые орешки, несколько голодранцев, сидящих на земле в тени забора, и нашли то, что искали, — грязную забегаловку. 
— Оружие сатьяграхи или духовной силы! — сказал артист, разглядывая стопку вермута на свет. Оружие было мутным. Мы его выпили. И сразу повторили, атакуя всемирную пошлость самым простым из известных способов. 
— Отправляясь в здешние края, я изучал Ганди. Он знал, что голодные и раздетые люди, миллионы таких людей в Африке и Азии, не имеют никакой религии, кроме единственной религии — удовлетворения их жизненных потребностей, — сказал артист, оживая. — Ганди считал, что не для них делаются кинокартины, показывающие, как ловко можно перерезать друг другу глотку. Я наблюдаю обратное. Миллионы голодных смотрят такие картины при малейшей возможности. А если возможности нет, то смотрят рекламу... Куда вы отсюда? 
— Сперва вниз, в направлении Антарктиды, потом вверх, вероятно в Сингапур. 
— Прекрасное украшение вашей биографии! 
— Давайте лучше не обо мне, а о Ганди. 
— Вы знаете, что в Южной Африке была организована ферма Толстого? 
— Нет. 
— Я тоже не знал, хотя считаю себя таким же умным, как Ганди. Знаете, почему я так считаю? 
— Ну? 
— И он и я в детстве с трудом усваивали таблицу умножения. Я даже мог бы считать себя выше Ганди, если бы захотел. И считать его мировоззрение утопичным, а свое полностью научным, потому что таблица умножения давалась мне все-таки легче.

Артист принадлежал к тем людям, которые быстро достигают некоторой степени опьянения, а потом долго держат эту степень неизменной. Адреналин сбалансировался в нем, ядовитость ослабела, пробудилась мрачноватая поэтичность. Наличие квалифицированного слушателя поощряло к декламации. И оказалось, что Бодлер тоже бродит в нем. Он знал, что Бодлера высадил здесь когда-то капитан французского судна, раздраженный меланхолией и безразличием к окружающему этого странного юноши. 
И память у артиста была профессиональная. Он помнил мое любимое «Плаванье» от киля до клотика. 
Мы кружили поблизости от кинотеатра, чтобы не пропустить окончания концерта и не опоздать на автобус, разглядывая открытки в магазинчиках, и он читал мне:

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей, 
Не вынеся тягот, под скрежет якорей 
Мы всходим на корабль, и происходит встреча 
Безмерности мечты с предельностью морей... 
Лиловые моря в венце вечерней славы, 
Морские города в тиаре из лучей 
Рождали в нас тоску надежнее отравы...

Бесплодна и горька наука дальних странствий, 
Сегодня, как вчера, до гробовой доски — 
Все наше же лицо встречает нас в пространстве...

Прекрасные стихи, которые все время бьют ниже пояса, но вместе с болью доставляют наслаждение. Полные сплина, они обновляют желание куда-то плыть. Потому что Бодлер — романтик чистой воды. А трагизм его, мне кажется, в том, что он думал, что он единственный настоящий романтик на земле или последний из романтиков. Но последнего, вероятно, никогда не будет. 
Мы очень мило провели время, хотя я получил еще много ядовитых стрел по поводу своей биографии, байронизма и бодлеризма. На стрелы я отвечал колбасой твердого копчения и московским рафинадом и просил прочитать еще одно стихотворение. Последнее действовало безотказно. Были исполнены «Альбатрос», «Человек и море», «Душа вина» и «Жалобы Икара».

Затем я спустился с небес поэзии в будни морской жизни вослед за Икаром. Во-первых, исчез куда-то матрос из моей группы, а автобус ждать не мог. Во-вторых, трое моряков не пресытились зрелищем концерта и требовали посещения кино в Порт-Луи. Оставаться и искать матроса я не стал, потому что на всякий случай назначил ребятам время и место встречи у здания почты возле главных ворот порта. По моим предположениям, потерявшийся должен был быть наказан на то количество рупий, которое с него сдерет таксер за проезд от Курепипе до Луи. 
Руководитель артистов умело составил из своих подопечных, морских волков и космических бродяг группу и сфотографировал ее на фоне кукурузного поля. Потом мы пригласили артистов на судно и расстались не прощаясь. 
В Луи я отконвоировал кинолюбов на трехчасовой фильм ужасов, а сам пошел поесть. Подвернулся японский пищеблок. Внизу бар, по деревянной лестнице на второй этаж — маленький ресторанчик. Никого не было за столиками. Продавленные стулья. Голубой линолеум на полу. Две японские гравюры на стенах. Реклама кока-колы. Черные пропеллеры-вентиляторы под потолком. Китайские фонарики. Цветастые календари с голенькими, но в меру, женщинами. 
Я выбрал угловой столик у окна. 
Пять японцев витали в пустоте ресторанчика, молчаливые, будто немые, в белых куртках. Самый пожилой подошел ко мне с тарелкой какого-то кушанья. Я угадал на тарелке кусок осьминога. Соблазнительно было попробовать, но я не мог рисковать, потому что хотел есть. И сказал два слова: «Бифштекс. Биир». На международном морском языке это означает мясо и пиво. 
В щели узкой улочки внизу мне виден был спящий на земле продавец апельсинов. Улочка упиралась в буддийский храм. Крытый двор храма был покрыт мрамором. Из мрамора росли удивительного спокойствия деревья. Этот храм возвышался среди грязной и нищей жизни островом неземной красоты. Розовые и голубые кружева из камня, чистая стройность колонн. Казалось, виден воздух, обвивающий храм, как прозрачное сари. 
Японец принес тарелку с четырьмя ломтиками белого хлеба. Потом соусы в маленьких бутылочках — черный и красный. Потом пиво, ледяное, в большой литровой бутылке. 
Пиво было голландским. Томатный соус прибыл на Маврикий из Англии. Черный, пряный — из Южно-Африканской Республики. 
С бифштексом подали картошку ломтиками, чуть обжаренную. Яйцо обливало мясо. Зеленый салат и шматок помидора. 
Я ел и смотрел на японцев. Двое мыли посуду. Двое увивали зеленью блюда с кушаньями черного цвета чем-то рыбным. 
Слава богу, думал я, что у них ноги нормальные, а то кусок не полез бы в глотку. Невозможно есть среди голодных, а голодных людей в Порт-Луи слишком много. Жуткое дело — женщины с ногами тоньше птичьих. Или старик на земле, обнявший изможденными руками колени, неподвижный, как труп. И сразу вспоминаешь концлагеря, скорченные тела на снегу. А светит жаркое солнце. И красота небес. И зеленые ирисы на газоне. 
Среди всяких издевательских, сленговых синонимов слова «умирать» есть один особенно циничный — «согреться». Какому человеку пришло на ум так сказать о смерти?

Дай у колен твоих склониться головой,  
Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета,  
Хоть луч почувствовал — последний, но живой...

Японцы вымыли посуду, протерли полотенцами красные палочки для еды, простирнули полотенца и повесили их на решетку балкона под лучи вечереющего солнца сушиться. 
Тихо вращались вентиляторы, покачивались китайские фонарики с красными, длинными, как у драконов, хвостиками. 
И вдруг понесло чем-то знакомым. Не знакомым даже, а родным. И далеко не сразу я понял, в чем дело. 
За стеной радиола запела «Катюшу» на чужом языке. «Выходила на берег Катюша, на высокий на берег крутой...» 
Действительно высокие и крутые берега на острове Маврикий.

И неожиданно для самого себя я заговорил с японцами в пустом ресторанчике. Я тыкал пальцем в стенку и пытался объяснить японцам, что это моя песня, черт бы их побрал, что я русский. Японцы встревожились. Они решили, что я требую музыки, а ее у них не было. Они с сожалением разводили руками и скорбно пожимали плечами. 
Ай да Катюша! Куда залетела! Я курил, слушал и улыбался. Как будто родные тополя с земляного откоса канала Круштейна на острове «Новая Голландия» в Ленинграде прошелестели здесь специально для меня. Пора было идти, но очень не хотелось. 
Звучали за стеной уже чужие напевы. Солнце быстро опускалось к океану, передвигая и удлиняя тени от решетки балкона. И я решил расплатиться, как только оно осветит ящики с пустыми бутылками в углу ресторанчика, 
Мясо, пиво и «Катюша» подбодрили тело и душу. Мировая скорбь уступила место обостренности чувств, помечталось о необыкновенной встрече в конце пути. И я обрадовался романтическому настрою, он все реже и реже возникает, и я знаю, что его надо ценить, как луч вечернего солнца. 
У кинотеатра встретил старпома. 
— Туши фонари, Викторыч! В ночь снимаемся. Сменили точку и время работы. Деньги потратил? 
— А что тут следует покупать? 
— Все дорого. Чай, говорят, хороший. Ром и вермут — дрянь, но... 
Мы зашли в первый попавшийся магазинчик, я купил за сорок четыре рупии японский ширпотребский сервиз — грубо украшенные красными креветками и черными рыбами чашки и блюдца — на память о японском ресторанчике. Купил еще туристскую карту Маврикия за двенадцать рупий. На карте было изображено все то, чего я здесь не видел: старинные парусники, веселые дронты, меч-рыба, сундуки с золотом под пиратским черным флагом, белые девушки на водных лыжах, веселые туземцы с фруктами на подносах, пугливые лани и аквалангисты среди кораллов. 
Все это здесь, вероятно, есть. Все это я здесь увидел бы, если бы прилетел туристом. Но море хорошо и тем, что показывает оборотную сторону медали. 
Хотя кусочек здешнего веселья я тоже увидел. 
Мы пошли за вечерней, принаряженной, разноязычной и разноцветной толпой на площадь за городом. Огромное поле окаймляют высокие пальмы, со стволами гладкими, как голенища генеральских сапог, и шумят тревожно. Дальний край поля упирается в горы. Среди гор — старинный форт, такой мрачный, как наш Чумной Кронштадтский. Памятник королю Великобритании и Ирландии, императору Индии Эдуарду Седьмому — бородатый, похожий на Александра III, болван. Вокруг Эдуарда карусели. Они крутятся быстро, кажется, их подталкивает свежий вечерний бриз. Мальчишки кидают в мишени стрелы с цветным оперением. На футбольных полях играют упорные футболисты. Толпа цветных людей смотрит на карусели. Я смотрю тоже и вдруг вижу русские буквы «Восток-4». Наш космический корабль вертится в компании с верблюдом, львом, самолетом «Эр-Франс» и ромовой бочкой. 
В космическом «Востоке» три девушки-девочки, их сари трепещут на ветру. Три грации Востока сходят на грешную землю с нашего загадочного корабля. Ах, какие лица, какая нежность, прозрачность, чистота, осторожность движений! Башни-прически на головках. Из-под волос светятся туманным светом огромные глаза, и в них — все лилии и все черти мироздания. И снежные сари — снежинка к снежинке, теплая метель на прохладных телах. Кто они — индианки, японки, креолки, малайки? Особое племя, возникшее на древней дороге в Индию из Европы? Кровь туземцев с островов Индийского океана, белых мореходов, рабов и королей. Улыбнись мне одна из них, и я стал бы гениальным музыкантом или сумасшедшим поэтом. Не улыбнулись. Пощебетали, посмотрели вслед «Востоку» и пошли-поплыли под конвоем двух свирепых старых мегер. 
Господи, подумал я. Неужели можно прожить здесь всю жизнь, в замкнутом, островном мирке?

Возвращаясь на судно, мы заглянули еще в католический собор Сент-Джемсис-Кафедрал. Он был полон мужчин в темных костюмах. Служил священник-китаец в белых одеждах. Над молящимися висел на кресте голый Христос. 
Около трех часов ночи начали сниматься с якорей. 
По гребню гор пробегали вспышки, потом они слились в огненную полосу. В бинокль хорошо видно было, как огненные языки завихряются в ночных тучах и ползут вниз по склонам гор.
Лоцман объяснил, что это специально жгут траву — удобряют землю пастбищ. 
Тревожный огонь на горах Маврикия долго мерцал по корме. 
А впереди опять был океан, и темнота, и дальняя, и дальняя дорога.

Примечание. После выхода книги «Среди мифов и рифов» я получил приглашение студентов-маврикийцев, обучающихся в Ленинграде в медвузах, на бокал вина и чашку кофе. И был горд всемирной известностью, опять забыв, что это штука некрасивая. 
Встреча состоялась на реке Фонтанке. В Доме дружбы. 
Вино показалось кислым, кофе чересчур горьким, а пирожные — просто хинином, ибо дело запахло международным скандалом. С мягкой и зловеще-дипломатической любезностью ребята обратили мое внимание на то, что я опорочил гражданина их страны шипчандлера Ромула (Рамлала). Ребята утверждали, что он отличный парень, без памяти любит русских, всеми силами и средствами способствует развитию дружеских отношений между нашими странами и учился в Москве. И что студенты вынуждены будут обратиться к послу, чтобы защитить Ромула от меня, если я печатно не принесу извинений за нанесение ему тяжких оскорблений клеветнического характера. Дело в том, что я вжарил Ромулу (Рамлалу) на полную катушку. В главе о заходе на Маврикий я рассказал, как этот тип устроил нам экспедиционный автобус для поездки из Порт-Луи в Курепипе за шестьсот рупий — бандитская, грабительская цена. Он давил на советскую психику значком с силуэтом Ленина на пиджаке. Но, как я обнаружил (со свойственными мне следовательскими талантами), при обслуживании американцев Ромул заменял этот значок портретом Никсона. Такие хамелеоны обнаруживаются во многих портах, ибо бизнес не знает морали. 
И приносить какие бы то ни было извинения я отказался категорически, ибо не сомневался в том, что шипчандлер — пройдоха. 
И землячество маврикийских студентов в Ленинграде обратилось-таки к своему послу с жалобой на меня. 
Нынче я рассказывал эту историю старому другу-капитану. 
— Сейчас вам полегчает, — сказал он и вытащил из стола папку «Бюллетеней» БМП, и я (то и дело бормоча с восхищением: «Маменьки мои родные! как мне в жилу! как в жилу!..») прочитал: 
«О ШИПЧАНДЛЕРСКОМ СНАБЖЕНИИ В ПОРТ-ЛУИ (ОСТРОВ МАВРИКИЙ). 
Капитанам всех судов загранплавания Балтийского морского пароходства! 
В Порт-Луи (остров Маврикий) имеется три шипчандлерских фирмы: “Раджу Падаячи”, “Апаву”, “Мамуд Амир”... 
(Главного шефа фирмы “Падаячи” я и обложил в книге “Среди мифов и рифов”. В результате пережил несколько тоскливых месяцев в ожидании неприятных последствий, ибо опасения тихо гнили в душе, как овощи в овощехранилище. — В. К.) 
Ни с одной из указанных фирм Министерство Морского флота не имеет соглашения по обслуживанию советских судов. Соглашения не заключались, чтобы не связывать инициативу капитанов в снабжении своих судов на наиболее выгодных условиях. 
Фирма “Раджу Падаячи” благодаря знанию русского языка ее представителем Рамлалом сумела быстрее, чем другие фирмы, установить деловые отношения с капитанами советских судов, посещающих Порт-Луи. Многие капитаны стали пользоваться ее услугами. 
Однако, пользуясь отсутствием контроля со стороны капитанов, фирма “Раджу Падаячи” стала злоупотреблять хорошим отношением советских капитанов к ней. 
Фирма стала завышать ставки на продукты и снабжение, особенно по найму катеров. Например, НИС “Воейков”, покинувшее Порт-Луи 5 октября прошлого года, закупило все продукты у фирмы “Раджу Падаячи” и пользовалось другими услугами этой фирмы. Только за продукты судно переплатило более 500 рупий. Что касается пользования катером, то фирме было переплачено в десятки раз больше нормального (вместо 375 было выплачено 7650 рупий). Несмотря на это, капитан НИС “Воейков” в своем отзыве, оставленном фирме, отзывается о ней очень лестно. 
Пытаясь заключить соглашение на обслуживание советских судов, фирма “Раджу Падаячи” прислала в “Совинфлот” письмо с приложением фотокопий около двадцати отзывов и рекомендательных писем, некоторые из них даже с гербовыми печатями советских судов. Такие документы выдали: т/х “Выборглес”; научно-исследовательские суда “Воейков” и “Невель”, который выдал фирме четыре (!) рекомендательных письма, а также теплоходы “Восток-3”, “Тоснолес” и танкер “Аксай”. 
Вышеизложенное показывает, что фирма “Раджу Падаячи” заранее планомерно запасалась отзывами для того, чтобы в удобном случае использовать их в нужных для себя целях. 
Чтобы не допускать повторения подобных случаев в будущем, не следует давать отзывы и рекомендации в письменном виде любым заграничным фирмам и организациям. В Порт-Луи необходимо пользоваться услугами тех шипчандлерских фирм, которые предоставляют наиболее льготные условия и которые рекомендуются Посольством или Консульством».

На Маврикии есть гора Тэ-Морн. Так вот она с моих плеч свалилась. 
Я был на том самом «Невеле», который «выдал четыре (!) рекомендации». И вот наконец гора Тэ-Морн рухнула с моих хилых плеч за борт теплохода «Колымалес», когда я выдирал циркуляр из его аккуратной капитанской подшивки и перепрятывал в свою заветную папочку, где храню для прокуроров подобные страховочные документики. Теперь я уже не боюсь маврикийских студентов.





Новости

Все новости

28.03.2024 новое

«”КАК МОРСКАЯ СОЛЬ В КРОВИ…”. ПУШКИН В ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВЕ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО»

23.03.2024 новое

СКОРБИМ

19.03.2024 новое

ПАМЯТИ О. ВЛАДИМИРА (РЫБАКОВА)


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru