Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»

Без соли


1

Иногда бывает ощущение, что все мы на планете — гости. Как в детстве, когда привезли тебя на елку в состоятельный дом и ты чужой всем.
И такое я в очередной раз пережил, когда впервые увидел айсберг.
Уже за два дня американский ледовый патруль сообщил о появлении айсбергов у нас по курсу. И мы нанесли их координаты на карту. И я боялся, что вдруг айсберги унесет течением.
Мы попросили механиков чаще замерять температуру воды за бортом. Никто из штурманов и капитан с айсбергами еще не встречались. Туманы там густые, часты снежные заряды. И мы не знали, как радар обнаруживает эти айсберги. И, конечно, пошли разговоры о «Титанике» и «Гансе Гедтофте».
Первый айсберг показался часа за два до заката. На экране радара он казался сперва судном. Но потом очертания отметки увеличились и размылись. Капитан подвернул, и мы пошли на сближение, чтобы познакомиться с айсбергами.
Они плыли сюда от берегов Гренландии два года. Два года они раздавливали волны и обыкновенные льды. Они презирали ветра и подчинялись только глубинным течениям, потому что сидели в воде на триста метров.
Они плыли сюда два года, храня в себе тайны ледникового периода. В них жило эхо голосов пещерного человека. И они слышали последний, предсмертный вопль замерзающего мамонта.
И вот они приплыли сюда, чтобы встретиться со мной и потом исчезнуть без следа в волнах океана.

И я тоже шел к ним длинным и сложным путем.
Торжественная тишина стояла в рубке.
Мы вплывали в храм.
Его куполом были небеса. Айсберг был алтарем.
Мы измеряли его высоту секстаном и радаром — по вертикальному углу и дистанции. Получилось семьдесят метров.
Мы были жалкими гостями мироздания, блохами, водяными блохами.
Айсберг имел две вершины, с ущельем между ними. Заходящее солнце уперло в вершины свои лучи. Неизъяснимые краски мерцали в гранях и поверхностях льда. Глубинный шум покорно смиряющихся волн окружал айсберг. Зелено-белый кильватерный след оставался за ним.
Мы перестали замечать время. Судно лежало в дрейфе и тоже благоговейно слушало шум двигающегося сквозь храм алтаря.
Намного ниже его вершин летал альбатрос.
А позади было еще два маленьких айсберга, очевидно соединенных с ним под водой общей подошвой.
И я все думал о тщетности усилий человечества достичь величия и о том, что мы гости здесь, что планета и мироздание только терпят нас — и больше ничего…
— А что это красное? Белого медведя убили, что ли?
И мы все заметили странные кровяные подтеки на огромной высоте, у самых вершин.
— Братцы, так это же номер! — заорал кто-то. — Номер восемнадцать!
Айсберги оказались пронумерованными. Ледовый патруль метил их из ракетных пистолетов, как метят овец. На айсберге был номер, как инвентарная бирка на канцелярском столе. Чтобы не путать их друг с другом, чтобы они не разбежались, не ушли в кусты от пастуха.
Благоговейная тишина рухнула. Капитан приказал давать ход и чертыхнулся, потому что мы потеряли на знакомство с айсбергами не меньше часа. В рубке спорили о том, как называются маленькие айсберги — «айсбержата»? — от жеребят? Или еще как, по-иному? Все изощрялись в остротах и веселились. Всем как-то легко стало. Величие перестало давить души, и мы бессознательно обрадовались этому.
Так с наслаждением разрушали храмы солдаты и дикари во все века.

2

Если выпарить всю соль океана, она покроет планету слоем в девяносто метров.
Почему вода в морях соленая, не знает никто. Идут жаркие научные споры.
У нас исчез запас соли в двух сутках от Ла-Манша. Нам было мало дела до научных споров: откуда берется соль в океане — из пресных рек выщелачиванием твердых пород земной коры или она разом выпала из атмосферы, когда миллиард лет назад Земля стала остывать.
Нам морская соль вообще не годилась, ибо от нее слабит. Нас интересовало, как исчезла наша поваренная соль. Ответчик — директор ресторана Жора — утверждал, что соль была уничтожена рассолом. По его теории, бочка с солеными огурцами не выдержала шторма, раскололась. Рассол проник в ящики с солью, растворил ее, унес в шпигат кладовки, а затем в Атлантический океан. Таким образом, директор ресторана Жора внес свой вклад в девяностометровый солевой слой планеты.
На борту больше четырехсот человек. Чтобы их кормить, надо пятнадцать килограммов соли в сутки. И вдруг оказалось, что без соли так же невозможно жить, как без пресной воды.
Радисты застучали ключами. Радиоволны понесли над планетой необычный SОS. Пароходство метало громы и молнии. Нам давали координаты ближайших судов, и мы вертелись в океане, чтобы сблизиться с ними. Умора была сидеть в радиорубке и слушать разговоры с коллегами.
— Теплоход «Невалес»! Я «Воровский»! Сообщите ваши запасы соли.
— «Воровский»! Я «Невалес»! Имею на борту две тысячи тонн глауберовой соли, следую Геную, что вам нужно?
— Срочно нуждаемся поваренной соли.
— Повторите!
— Срочно нуждаемся столовой соли!
— Какой у вас груз?
— Имеем на борту триста двадцать пассажиров.
— Протухли они у вас, что ли?
— Почему протухли?
— Зачем вы собираетесь их солить?
— В штормовых условиях потеряли запас своей соли. Сообщите, сколько можете дать.
Откуда на обыкновенном грузовом судне может быть лишняя соль? Там экипаж максимум тридцать — сорок человек.
Наши пассажиры привыкли питаться хорошо, и даже слабые попытки перевести их на сухой паек закончились скандалом.
И мы начали благословлять директора Жору — в сложившейся ситуации пароходство должно было разрешить заход в Англию или Францию.
Мы уже шесть раз пересекли Атлантический океан и имели моральное право передохнуть денек в симпатичном заграничном порту.
Неуверенная мечта о таком заходе давно жила в экипаже. И к осуществлению мечты прилагались даже усилия. Например, в прошлом рейсе было отмечено, что вода, которую мы брали на промысле — канадская или американская вода, — имеет не наш вкус и цвет. Были высказаны предположения, что водяные танки водолея недостаточно чисты. Если бы нам удалось доказать дурное качество воды, заход в симпатичный заграничный порт стал бы неизбежной реальностью. Поэтому авторитетная комиссия в составе старпома, доктора и предсудкома нацедила воды в бутылку из-под рома, опечатала, составила акт и вручила бутыль капитану.
Михаил Гансович принял от комиссии бутыль с водой и торжественно поставил ее в свой холодильник, чтобы в Мурманске сдать воду на анализ.
Дней через пять старпома осенило.
Мы играли в «козла» спокойным вечером, когда он вдруг схватился за голову и застонал:
— Пареньки, что мы сделали!
— Что?!
— Нельзя было в холодильник! Теперь от холода микробы сдохли!
И все мы вспомнили, что питательный бульон для микробов специально подогревают, чтобы микробы лучше размножались.
Спокойный, как катафалк, Михаил Гансович отправился в каюту, вытащил бутыль из холодильника и поставил ее за грелку отопления.
Михаил Гансович был удивительно добрый и покладистый человек. Вот уж кто никогда не трепал нервы экипажу без нужды, так это он. За исключением английских команд, конечно. А получить разрешение на заход в загранпорт ему было важно, чтобы поупражняться в произношении с настоящими англичанами.
Но, очевидно, было поздно. Очевидно, эти подлые микробы оказались нежизнестойкими и сдохли в холодильнике, потому что анализ ничего для нас положительного не дал.
Теперь наш малосольный, многострадальный теплоход получил шанс передохнуть денек в Плимуте или Гавре.
Встречный «Ржев», который мог дать нам приличное количество соли, попал в туман на подходах к Зунду и застрял у Борнхольма.
Оставался «Северодвинск». Он шел в Кильский канал впереди. Капитан «Северодвинска» оказался ворчливым и непокладистым. Он сообщил, что может дать любое количество соленой воды, но ему скоро направо, а нам налево, и ждать он не будет, потому что торопится в Ригу на ремонт. Ясно было, что в Риге капитан собирается удрать в отпуск и ему важен каждый час. Но пароходство велело ворчливому капитану ждать нас у Булони.

Была глухая ночь, кромешно черная. И глаза так привыкли к темноте, что слепил огонек сигареты. И слепил даже слабый отблеск палубных огней на пене волны, отброшенной носом судна. И слепили вспышки маяков на морском проспекте Па-де-Кале.
В небе метались между Францией и Англией маленькие самолетики, неся на крыльях красные огоньки. И чего им не спалось? По-моему, это были частные самолетики и летали они из закрывшихся английских ресторанов в ночные французские. Летали пареньки, как у нас говорят, «добавить».
А по проспекту плыли бессонные трудяги корабли, цугом, как лошади в обозе.
И Михаил Гансович не уходил спать, белел рубашкой у окна рубки.
За восемнадцать миль Булонь появилась на экране радиолокатора сигналом, отраженным каменными молами.
С запада в Булонь следуют створом городского собора и форта на горе Ламбер. Почти посредине этого прохода лежит затонувшее судно с опасной глубиной пять метров. Над судном горит вечный огонь, то есть оградительный буй. Называется буй «Офелия». Набережная в городе носит имя Гамбетты. Возле набережной толкутся борт к борту рыболовные суденышки.
К востоку от Булони есть город с самым коротким названием — Э. К городу ведет канал Э. Дарю эти сведения составителям кроссвордов. В городе Э, конечно, есть церковь и замок, видные с моря.
Боже мой, сколько построили люди церквей, соборов, часовен, кирх, костелов, мечетей, минаретов, колоколен! Неимоверное количество. И моряки это знают лучше других, потому что все эти церкви и соборы нанесены на карты и тянутся шпилями и крестами в небеса. Мне кажется, церкви в определенном смысле заменяли прежним людям кино. Они давали какое-то развлечение в средневековом вкусе. Правда, кинотеатры не тянутся в небеса, и я еще ни разу не видел кинотеатра на штурманской карте. А церкви и соборы до сих пор помогают водить вдоль берегов корабли.
Но об этом не написано в лоциях, все это я сам придумал. А в лоции прочитал название местных, булонских ветров: «сюэ», «биз», «вандуэз», «нароэ». Сюэ, конечно, теплый ветер, а нароэ — холодный. Это ощущается в их звучании.
Я вышел на крыло мостика в ночь. Дул сюэ. Впереди видно уже было зарево огней Булони. Зарево мерцало, как теплое северное сияние. Сюэ тянул с берега, и казалось, я слышу запах Бретани — запах цемента, автомобилей, фруктов, овощей и вина. Берег не был виден. Там, за дюнами, спали в своих домишках французские крестьяне, среди весенних рощ и лугов, чередующихся мелкими возделанными участками земли. Такой пейзаж на полуострове Бретань называется «бокаж».
И близок был Париж, праздник, который всегда с тобой, — часа два на автомобиле по пустынному ночному шоссе.
Из открытой двери ходовой рубки доносился голос старпома, он пилил доктора Леву.
— Не мог найти какой-нибудь аппендикс? — сетовал старпом. — Вот я чешусь весь рейс. Может, это опасное мозговое заболевание. Доложил бы Щуке (Щука — фамилия начальника санинспекции), что Самодергин чешется и ты ничего не можешь своими силами… Викторыч, ты куда пропал?
— Здесь я, Алексеич.
— Пойдешь на вельботе?
— Пойду.
— Печать не забудь тогда. На накладной печать поставить надо будет. Эти волосаны с «Северодвинска» без печати прошлогоднего снега не дадут.
— Есть, понял.
Он вышел на крыло и стал рядом со мной.
Зарево Булони было уже близко, но зыбко, и на фоне его видны были огни «Северодвинска», который ожидал нас на якоре.
— И не надоело тебе быть писателем? — спросил Алексеич.
— Надоело.
Мне действительно надоело. Столько сил уходит, чтобы заставить людей позабыть, что ты их вдруг возьмешь да и опишешь. Будь оно неладно.
— «Северодвинск», я «Воровский», это вы стоите?
— «Воровский», я «Северодвинск», это вы идете?
— Да, это мы подходим.
— Понятно, это мы стоим.
— Добрый вечер. Как слышите меня?
— Доброй ночи. Отлично слышу. Кто у рации?
— Старший помощник.
— Капитана попросите.
Тихий, как катафалк, Михаил Гансович взял микрофон и прокашлялся. Он не мог вспомнить имя и отчество своего коллеги с «Северодвинска». Они были какие-то очень заковыристые, особенно отчество, вроде «Святополковича».
— Гм, кх, капитан у аппарата. «Воровский» говорит.
— Михаил Гансович, доброй ночи, откуда идете?
— Гм, кх, м-м-м-м… доброй ночи. Свет… Митич, от Америки идем, от самого Нью-Йорка.
— А как вас сюда занесло, Михаил Гансович? Чего южнее Англии идете?
— Гм, кх, Фед… Митич, погоды, говорю, штормовые, три шпангоута треснули… Треснули, говорю, три шпангоута… Тут еще просьба. Директор ресторана просит семь палочек дрожжей, кроме, гм, кх, соли… Как у вас с дрожжами?
— Да я, Михаил Гансович, дрожжами как-то не занимаюсь сам. Сейчас выясним… У вас радиооператор Тютюлькин есть?
— Есть у нас Тютюлькин? — спокойно спросил Михаил Гансович окружающую темноту и попутно приказал: — Слоу хид!
— Есть Тютюлькин, — доложил я. — Первый рейс идет, из демобилизованных.
— Гм, кх, Вов… Митич, есть Тютюлькин.
— А у меня невеста его плавает буфетчицей. Вот она тут стоит, просит, чтобы Тютюлькина на вельбот взяли, когда к нам пойдете, целоваться хочет.
— Это можно, гм, кх, можно. Пойдет Тютюлькин, поцелует.
— Будут дрожжи, Михаил Гансович. Есть дрожжи. Как поняли?
— Понятно, понятно. Спасибо. Ну, я в дрейф ложусь, вельбот будем спускать.
Несколько секунд из микрофона слышался далекий английский разговор, потом эфир щелкнул и сочный бас спросил:
— Это кто тут по-русски заливается?
— А вы кто такой? — спросил «Северодвинск».
— «Тижма», идем с Конакри на Ленинград.
— Банановоз, что ли? — поинтересовался «Северодвинск».
— А вы кто?
— Я «Северодвинск», даю соль и перец теплоходу «Вацлав Воровский».
Сочный бас засмеялся и поправил, потому что, очевидно, уже давно подслушивал:
— Соль и дрожжи, а про перец не было. Ну, счастливо вам!
И проплыл где-то там в темноте, в обозе других судов по морскому проспекту Па-де-Кале.
К рассвету дело было сделано, вельбот вернулся в привычные объятия шлюпбалок; Тютюлькин, нацеловавшись, спал; повара сыпали в котлы соль; пекариха-радистка радовалась свежим дрожжам, и все мы скользили по зеленой воде мимо Дувра, мимо мыса Дайджес. А потом, когда поисковые нефтяные вышки, похожие на марсианские сооружения, остались за кормой и берега Англии исчезли в легкой дымке, мы легли на чистый норд, увозя с собой голубя, голубку и маленького воробья.
Голуби держались вместе. Они перелетали с носа на корму и садились где-нибудь под ветром, тесно прижавшись плечом к плечу. Голуби были розовато-голубые, очень чистые и изящные. Они не подпускали близко, взлетали, делали полукруг и опять садились. Они поехали с нами путешествовать из Франции в Норвегию бесплатно, как туристы «автостопом». Было приятно видеть этих молодых, путешествующих бесплатно влюбленных. У молодых влюбленных часто нет денег на билет.
А француз-воробей был мал да удал. Он чихать хотел на семейную жизнь и ехал в одиночку. Шатался по теплоходу, совал нос даже в окно рулевой рубки, доклевывал остатки пшена, которое мы сыпали голубям, и чувствовал себя отлично. Очевидно, это был уже старый морской бродяга.
Они переплыли с нами Северное море и высадились в Норвегии, чтобы посмотреть фиорды и горные водопады и потом вернуться во Францию на другом попутном судне.

3

Я долго не мог понять, почему на ненастном небе, в дожде и тумане, появились звезды. И почему очертания созвездий так незнакомы мне. И почему созвездия устали, не могут хранить своих законных мест во Вселенной.
Мы мчались в ночи от берегов Исландии к Норвегии.
Освещенный мощными огнями теплоход.
А в холодной рубке, как всегда, было темно. Светились только указатель положения руля, тахометры и красные лампочки пожарной сигнализации. И чуть заметным, зыбким, кладбищенским светом светились перед окнами рубки мириады частиц воды — туман и дождь. И в этом туманном море возникли усталые созвездия. Они трепетали и ярко иногда взблескивали. И неслись вместе с нами.
Я вышел из рубки на крыло мостика. Ветер, дождь и ночь сразу стали громкими. Глаза слезились. Я подставил ветру затылок и поднял к глазам бинокль. В стеклах заколыхались белые надстройки, спасательные вельботы, темные от дождя чехлы и птицы — распушенные ветром мокрые комочки. Они метались между антеннами и пытались прятаться от ветра за трубой, за вельботами, на палубе.
Это действительно были усталые созвездия. И подвахтенный матрос уже бежал ко мне с птицами в обеих руках.
— Скворцы, — сказал он. — Мы пробовали их кормить, но они не едят.
Так ко мне на вахту, октябрьскую, осеннюю, ненастную, прилетели скворцы. Конечно, вспомнился Саврасов, весна, еще лежит снег, а деревья проснулись. И все вообще вспомнилось, что бывает вокруг нас и внутри наших душ, когда приходит русская весна и прилетают грачи и скворцы. Этого не опишешь. Это возвращает в детство. И это связано не только с радостью от пробуждения природы, но и с глубоким ощущением родины, России.
И пускай ругают наших русских художников за старомодность и литературность сюжетов. За именами — Саврасов, Левитан, Серов, Коровин, Кустодиев — скрывается не только вечная в искусстве радость жизни. Скрывается именно русская радость, со всей ее нежностью, скромностью и глубиной. И как проста русская песня, так проста живопись.
И в наш сложный век, когда искусство мира мучительно ищет общие истины, когда запутанность жизни вызывает необходимость сложнейших анализов психики отдельного человека и сложнейших анализов жизни общества, — в наш век тем более не следует забывать художникам об одной простой функции искусства — будить и освещать в соплеменнике чувство родины.
Пускай наших пейзажистов не знает заграница. Чтобы не проходить мимо Серова, надо быть русским. Искусство тогда искусство, когда оно вызывает в человеке ощущение пусть мимолетного, но счастья. А мы устроены так, что самое пронзительное счастье возникает в нас тогда, когда мы ощущаем любовь к России.
Я не знаю, есть ли у других наций такая нерасторжимая связь между эстетическим ощущением и ощущением родины.
Итак, мы спешили на северо-восток, домой, к причалу Мурманска. И вдруг прилетели скворцы, забились в разные укромные места передохнуть. И так как мы уже соскучились по дому, то и подумалось о России и тихом пьянице Саврасове. И потом, когда увидишь над морем маленькую сухопутную птичку, то как-то раскисаешь душой. Ведь с детства читал о маяках, на свет которых летят и разбиваются птицы. И помнишь картинки в учебнике. Правда, знаешь уже и то, что перелет через океан — это экзамен на право называться птицей. И тот, кто не сдаст экзамен, погибнет и не даст слабого потомства. И знаешь, что ничего особенного в длительных перелетах для птиц, вообще-то говоря, нет. За обыкновенный летний день стриж налетывает тысячу километров, чтобы накормить семейство. Тренировка. Уже известно, что птицы ориентируются по магнитным силовым линиям Земли. В полете они пересекают их под разными углами, а ток, индуктируемый в проводнике при движении проводника в магнитном поле, зависит от угла. И птички могут чем-то замерять силы тока, а по ним угол движения относительно магнитных полюсов Земли.
Есть птицы, которые вечно живут при свете солнца, то есть никогда не живут в ночи. Они летят по планете с таким расчетом, что солнце всегда светит им. Всегда они живут среди дня, света и радости. И они погибают, если ночь хотя бы раз догонит их.
О многом уже узнал, но, когда видишь птичку, борющуюся с ветром, кувыркающуюся над волнами, так и защемит сердце от нежности к ней.
Морские птицы — другое дело. Они вызывают восхищение и зависть своим совершенством. Очень редко увидишь в океане, чтобы чайка махала крылами. Это на речках и вблизи берегов они машут сколько душе угодно, как какие-нибудь площадные голуби. А в океане можешь смотреть на чайку десятки минут, и она все будет нестись над волнами перед носом судна — по шестнадцати миль в час — и не трепыхнет крылом. Ее полет — вечное падение, вечное планирование.
Когда штормит, чайки несутся в ложбинах между валов. Там, в водяных ущельях, между водяными горами и холмами, они укрываются от ветра.

Появился старпом Володя Самодергин, деликатно, незаметно проверил, все ли у меня на вахте нормально, пощупал море радаром, сказал, конечно, то самое, о чем я только что думал:
— Птичек жалко, правда, Викторыч?
— А ты знаешь, что древние норманны возили с собой по морям вместо компаса ворон? — спросил я, дабы похвастаться эрудицией. Но похвастаться не пришлось.
— Знаю, — сказал Володя. — Они птиц выпускали, чтобы направление на сушу, на ближний берег определить. Так даже Ной делал. Только у него голубь был, да?.. На концерт пойдем?
В последние сутки рейса стараниями помполита и многих активистов создавалась концертная самодеятельная программа. И всегда это было интересно, талантливо и смешно, хотя и немного наивно.
Мы в четыре руки подготовили вахту к сдаче. Он снимал координаты, показания приборов — я записывал в журнал. Я звонил в машину и давал сводку за вахту, а он еще и еще щупал ненастное море радаром. Мы хорошо научились с ним работать в четыре руки. И он неоднократно ловил меня на ошибках, а я за все совместные плавания не смог ни разу поймать его ни на чем. У него было удивительное, птичье чутье, интуиция. Он включал радар именно тогда, когда на экране появлялась отметка. В спокойном дрейфе он приказывал готовить машины за десять минут до того, как айсберг подваливал нам под корму. Причем такой айсберг, который был в воде почти весь, которого не брал радар и которого не было видно в тумане.
Его смешная фамилия происходит от деда-крестьянина, который всю жизнь дергал сам себя за бороду.
Мы сдали вахту, поужинали и спустились в музыкальный салон. Полированное дерево стен салона благородно отблескивало люстрами дневного света. Инкрустации древних каравелл мерцали в древесных стенах. Каравеллы плыли и плыли, раздув пузатые паруса.
Салон был битком набит. Наши места пустовали, ожидая нас в центре. Наконец прибыл наш капитан, капитаны траулеров, экипажи которых мы везли от берегов Америки, и их помполиты.
И начался вечер перед расставанием. Через сутки мы станем к Пассажирскому причалу Мурманского порта. Рыбаки сойдут по трапу. И, быть может, мы никогда больше не встретимся. А может, и встретимся, но никто этого не знает.

Наши девушки, взволнованные и хорошенькие от волнения, в ослепительно белых блузках и черных юбочках, стучали каблучками от нетерпения. Но вечер уверенно взял в свои руки радиотехник Семен. Это был профессиональный конферансье. Он вышел к микрофону развязной походкой, проверил натяжение веревок, которыми привязаны были музыкальные инструменты, и сказал:
— Дорогие товарищи рыбаки! Сейчас я прочитаю стихотворение Симонова о неверной жене. Это стихотворение относится к войне, но вы рыбаки, и вам такая тема знакома, так как вы долго бываете в отрыве от семей!
И в гробовой тишине, завывая и делая жесты, прочитал «Открытое письмо»: «…Мы ваше не к добру прочли, теперь нас втайне горечь мучит: а вдруг не вы одна смогли, вдруг кто-нибудь еще получит?..» И так далее, и тому подобное. Я было подумал, что рыбаки, в ответ на деликатность и чуткость, подкинут Семену банок, но все обошлось. Наоборот, ему шумно аплодировали. И я еще раз понял, что ничего не понимаю в психологии сегодняшних людей.
Вообще, мелодрама оказалась гвоздем программы. Тряхнула стариной и наша пекарь-радистка, которая когда-то плакала в радиорубке. Она вышла на авансцену, шагая широко и решительно, как Маяковский. Она была в черных чулках и с красными пятнами на щеках.
— «Боцман Бакута!» Быль! — Пекариха сложила на груди тяжелые, натруженные тестом руки и повела рассказ: — Однажды наше судно зашло в Неаполь. Боцман Бакута отправился на берег. Возле шикарного отеля он увидел десятилетнюю нищенку необыкновенной красоты. Никто из буржуев не подавал чудесной итальянке. Боцман Бакута увел девочку на судно и с душевным волнением прослушал ее песни. Потом боцман собрал деньги с экипажа и отвез девочку-нищенку в магазин. Он одел крошку, как принцессу, и устроил к знаменитому профессору пения. Потом мы снялись из Неаполя, унося в сердце образ Джанины — так звали девочку. Прошло десять лет. Судно, на котором плавал боцман Бакута, пришло в Марсель. Город был заклеен афишами знаменитой итальянской певицы. Боцман узнал Джанину. Он сгорал от нетерпения ее увидеть. На последние деньги он купил билет и пошел в театр со скромным букетом весенних цветов. После представления он проник к Джанине и подал ей букет. «Кто вы? — пренебрежительно спросила она и швырнула букет ему обратно. — Я не принимаю таких цветов!» Боцман Бакута вернулся на судно и написал Джанине письмо: «Я помню ангела-сиротку на улицах Неаполя… неужели богатая жизнь так испортила ее?»
Когда судно уже отдавало концы, на причал влетела огромная машина. Из нее выскочила Джанина. Она была в черной вуали и застыла у края причала, как статуя. Но было поздно — Марсель растаял в дымке… И вот недавно мы слышали по радио необыкновенной красоты песни. Потом диктор объявил: «Пела Джанина Бакута!»
Хотите — верьте, хотите — нет, но у меня навернулись на глаза слезы. И рыбаки, убившие миллионы рыб и видавшие черт-те знает какие виды, тоже старались не поворачивать друг к другу головы, чтобы не выдать волнения, недостойного мужчины. И я подумал о том, что самый беспроигрышный сюжет — это «Дама с камелиями». Мелодрама преодолевает века и границы и без промаха поражает самые разные сердца.
Затем вышли наши девушки, обнялись, зарделись, переступили каблучками по медленно качающейся палубе и спели: «Стоят девчонки». В этой песне рассказывается о том, что девчонки стоят возле стенок в клубе и не танцуют, потому что на десять девчонок только девять ребят. Пели с настроением и грустью, но получилось смешно, так как на каждую из них у нас было по четыре десятка ребят, и уж на это они не могли проникновенно жаловаться.
Потому зал откровенно заржал.
И выход на сцену черного кавказского человека с неизбежными черными усиками и джигитскими повадками оказался кстати.
Он рассказал о старике-кабардинце, который всю жизнь носил жену в корзине за спиной, чтобы она не могла ему изменить.
Щелкая пальцами, вращая глазами, он показывал, как пыхтел старик, когда ему надо было подниматься в гору. И как он на вершине горы открыл корзину и увидел в ней свою старуху вместе с соседом-стариком.
Зал покатывался и от восторга иногда взрывался руганью.
Конечно, такой вольный сюжет следовало уравновесить. И это уравновешивание было заложено в программу.
Вышла поваренок-корневщица и прочитала пронзительные стихи известного поэта-современника:
«Пусть любовь начнется, но с души — не с тела!» И страсть пусть тоже будет, однако «страсть, но — не собаки и не кошки»! Читала поваренок по бумажке, часто сбивалась, но ей тоже похлопали. А я с гордостью подумал о наших поэтах. Эти пареньки могут написать все, что угодно. Для них нет милиции. Это пареньки отчаянной смелости. Им можно только завидовать.
Затем начались танцы и игра в «почту».
В Мурманске мы взяли в рейс четырех музыкантов из ресторана «Арктика». Сперва они, конечно, укачались и несколько дней лежали облеванные, и их не поднять было, чтобы они прибрали каюту. Потом отошли.
Замысел был такой: профессиональные музыканты поднимут уровень нашей самодеятельности. Кроме того, они должны были играть на вечерах танцев. Все знают, что танцевать под живую музыку интереснее, нежели под магнитофон.
Музыканты сперва приходили играть в белых рубашках и при галстуках.
Потом обнаглели.
Трубач-солист сидел в глубоком кресле, свесив распущенное брюхо между колен, босые пальцы торчали из рваных тапочек.
Его звали Гарри. Вся ресторанная пошлятина густо умащивала его одутловатое, забывшее солнечный свет лицо.
Ударник, в пуловере, надетом прямо на голое тело, и тоже в тапочках, женоподобный, пухлый, моложавый, румяный, с кудряшками на висках, часто закрывал глаза и закидывал голову, привычно выражая музыкальный экстаз.
Контрабасист блестел набриолиненными слабыми волосами и был смертельно удручен своей глупостью. Эти пареньки, конечно, не знали в момент найма, что ресторана здесь не будет, чаевых — тоже. Что предстоит им качаться в океане два месяца за обыкновенную зарплату. Их официальное звание было —«музработник».
Наиболее порядочное впечатление производил пианист. У него был значок Киевской консерватории. Он сидел спиной к залу, широко — от качки — раскорячив ноги. Он, вероятно, был талантлив и презирал как себя, так и своих друзей-лабухов, и рыбаков, и всех вообще.
Танцующие пары шатались на кренящемся полу музыкального салона, спотыкаясь на складках и дырах старого ковра. Ковер разодрали ножками кресел, когда в шторм смотрели здесь кино.
Рыбаки стильно оттопыривали упитанные зады, обтянутые — по моде — туго ушитыми штанами. Из закатанных рукавов рубашек могуче высовывались мускулистые лапы. Нетанцующие, как и положено, сидели под переборками, жадными глазами жевали девиц и перекидывались о них соответствующими замечаниями.
Вдруг Гарри встал с кресла и предложил желающим друзьям-рыбакам самим сыграть на барабане или спеть.
Желающих не нашлось. Тогда Гарри решил спеть сам.

…Ночь холодна, и туман, и темно кругом. 
Мальчик маленький не спит, мечтает о былом. 

Он стоит, дождем объятый, 

И на вид чуть-чуть горбатый, 

И поет на языке родном: 

«Друзья, купите папиросы! 

Подходи, пехота и матросы, 

Подходите, не робейте, 

Сироту меня согрейте, 

Посмотрите: ноги босы… 

Друзья, ведь я совсем не вижу; 

Милостынькой вас я не обижу, — 

Так купите, ради боже, 

Папиросы, спички тоже — 

Этим вы спасете сироту!..


Судно качало, бухали под бортом волны, качались в коридоре заплеванные, забитые окурками урны. Топтались и слушали вокруг рыбаки, строго и грустно слушал из золотой рамы Вацлав Воровский. И пора было идти спать. Но я дослушал песню. Странное тягостное впечатление создавала она.

Я мальчишка, я сиротка, мне шестнадцать лет. 
Помогите ради боже, дайте мне совет, 

Где бы мог я помолиться, где бы мог я приютиться, 

Мне теперь не мил уж белый свет… 

Мой отец в бою жестоком 

Смертью храбрых пал. 

Немец в гетто с пистолета 

Маму расстрелял, 

А сестра моя в неволе, 

Сам я ранен в чистом поле, 

Отчего я зренье потерял… 

Друзья, купите папиросы! 

Подходи, пехота и матросы…


Хриплый безголосый Гарри отлично передавал интонацию вагонного певца-слепца. Понесло вдруг вагонным запахом — обмотками, голодом и военной махоркой. И все это было чем-то связано с некрасивым топаньем по рваному ковру молодых, изголодавшихся по женщинам мужчин и со строгим лицом Вацлава Воровского.
Я почему-то думал о том, что сентиментальность концерта самодеятельности и то, что произойдет завтра на причале Мурманска, как-то не вяжутся.
Никогда так буднично я не возвращался из моря и так буднично не уходил в него, как в эти рейсы на Джорджес-банку с рыбаками.
Есть моряки, капитаны, которые трижды тянут привод гудка при расставании с другим судном или портом, но делают это потому, что так положено. И есть моряки, которые плавают всю жизнь ради этих трех гудков, ради того волнения, которое возникает в человеке при словах благодарности, прощания или встречи.
Трижды мы швартовались в Мурманске, и причал был почти пуст. Маленькая горсточка людей встречала рыбаков, отвоевавших с океаном четыре месяца.
Нельзя передать словами, как давит молчание и тишина причала, когда подходишь к нему. Как хочется оживления, махания рук, женских счастливых лиц, поднятых на руки детишек.
Вероятно, Мурманск суровый город. Тишиной и малолюдьем встречает он рыбаков, если они не совершили чего-нибудь сверхчудесного, сверхпланового.
Но скорее всего именно так и должно быть. Ведь у плавающих людей впереди всегда одно — дальняя и дальняя дорога…





Новости

Все новости

23.05.2019 новое

«В БЛОКАДНОМ ЛЕНИНГРАДЕ»

13.05.2019 новое

«ИСТОРИЯ КРОНШТАДТА»

07.05.2019 новое

С ДНЁМ ПОБЕДЫ!


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru