Библиотека Виктора Конецкого

«Самое загадочное для менясущество - человек нечитающий»



Попадать на этот путь Ивашкин не собирался. Но приключилась очередная история, не то смешная, не то гадкая. Это зависит от точки зрения. И предполагалось, что Ивашкин ручку свою шкодливую к истории этой приложил. Однако доказательств не было.

— Я вот что думаю, Ивашкин, — сказал ехидный работник отдела кадров, — я думаю, что пароходству нужно от тебя немного отдохнуть, прийти в себя, оправиться.

— Визу прихлопните? — поскучнел Ивашкин.

— Да мы бы с радостью! — вздохнул кадровик. — Только за что? А ты, может, признаться хочешь?

— Не в чем мне признаваться! — насупился Ивашкин.

— Вот видишь, — развёл руками береговой чиновник и пустил плешью солнечный зайчик. — Закрыть нельзя, но меры принять необходимо. Мы, вот, что решили – мы тебя переведём в одно речное пароходство. На несколько месяцев. Уже договорились.

— Ага-а-а! — протянул Ивашкин. — Знаю я вас: потом назад хода не будет.

— Вернёшься, — пообещал кадровик, — ты же наша, как бы это выразиться, родная боль. Без тебя, Ивашкин, картина флотского бардака будет незавершённой. А матрос ты, по совести, хороший – море любишь. Обещаю документы оформить так, что сможешь вернуться. Если захочешь, конечно, — с надеждой закончил он.

Так Ивашкин сделался речником. Определили его на маленький, по его понятиям, сухогруз, и стал матрос вникать в новую жизнь.

Оказалось, что речники, к которым Ивашкин относился с лёгким пренебрежением, ходят вокруг всей Европы и о превратностях моря знают не понаслышке. Удивила его и молодость начальства – капитану едва минуло тридцать, помощники были и того моложе.

— Работа тяжёлая, нервная, — объяснили Ивашкину. — В плавсоставе судоводители долго не засиживаются, оттого и продвижение.

Команда была дружной, дело своё знала. Ивашкина приняла хорошо.

И вот уже потянулись вдоль бортов городские кварталы, потом посёлки. Нева стала уже, а берега выше. Рейс начался. Встать к штурвалу Ивашкину пока не разрешили, а велели находиться на мостике и приглядываться.

— У нас своя специфика, — объяснил старпом. — Тебе поначалу даже наши термины будут непонятны. Дам почитать специальные пособия, сдашь зачёт, тогда и на реке сможешь вахту стоять. А пока до Ладоги поскучай. На Ладоге дам покрутить штурвал.

Рулевой правил по створам, не обращая никакого внимания на компас. Давало о себе знать течение, приходилось брать поправку на снос.

— Фарватер – не приведи господь! — признал Ивашкин.

— На реке фарватер называют судовым ходом, — пояснил старпом. — Да здесь-то что! А вот бывает…. — и не сказал, как бывает.

— Да, — подумал Ивашкин, — для нас узкость – это Зунд или Ла-Манш. Когда идёшь проливами, бывает, что и не до болтовни. А эти привыкли – вон треплются, не умолкая.

На мостике, однако, не забывали, что среди них – новичок и время от времени прерывали травлю, чтобы сообщить ему что-нибудь полезное. Так Ивашкин узнал, что на реках преимущество при расхождении имеет судно, идущее по течению.

— Потому, что оно хуже управляется, — объяснил старпом.

Когда стемнело, Ивашкин обратил внимание на то, что сигнально-отличительные огни морских и речных судов несколько отличаются. Удивило его и то, что на реке скорости и расстояния считали в километрах, а не в узлах и милях.

У Ивановских порогов, которые на мостике тут же переименовали в “Ивашкинские”, болтовня смолкла, и все ощутили, как сильное течение сначала навалилось на левый борт, а потом почти сразу перешло на правый.

— Возьми ещё правее! — скомандовал старпом рулевому. — Вот так! Хорошо!

— Какая там скорость течения? — спросил Ивашкин, когда пороги остались позади.

— До тринадцати километров в час, — ответил рулевой.

Ивашкин в уме прикинул, что это выходит семь узлов.

«Не слабо!» – подумал он и зауважал речников ещё больше. Миновали остров Ореховый – крепость Шлиссельбург и с Кошкинского створа повернули на Посеченский.

— Ладога, — сказал старпом. — Давай на руль, моряк дальнего плавания. Хоть и не положено тебе пока, но всё равно становись. Здесь, считай, уже море.

Первая вахта на руле обернулась для Ивашкина форменным кошмаром – на крутой и короткой ладожской волне он укачался до зелени в глазах. Время от времени ему приходилось просить разрешения выйти на крыло мостика, где он последовательно расстался с обедом и ужином. Пугая рвотным рыком круживших над судном чаек, Ивашкин с раскаянием вспоминал, как перед выходом рассказывал о “ревущих сороковых” и “неистовых пятидесятых” широтах. Однако он знал, что укачивание – дело обычное и зависит лишь от индивидуальных особенностей вестибулярного аппарата. Плох не тот, кто укачивается, а тот – кто, укачавшись, отказывается работать. Эти соображения и помогли ему выстоять.

Незадолго до конца вахты в ходовую ввалился боцман. Старый речник был крепко пьян и объяснил, что дела у него никакого нет, однако желает присутствовать на мостике. К изумлению Ивашкина старпом отнёсся к просьбе благожелательно.

Боцман ухватился крепкими короткими руками за поручень и полчаса простоял, колеблясь в такт качке, и вперив неподвижный взор в темноту. Потом вздохнул, попросил разрешения уйти и ушёл.

— Он здесь едва не погиб во время войны, — вздохнул старпом. — Его с матерью из Ленинграда эвакуировали, и в баржу бомба попала. Мать не нашли, а пацана моряки Ладожской флотилии подобрали; он у них несколько месяцев при части жил, потом в детдом отправили. Говорит, уже тогда решил пойти на флот. На Ладоге всегда напивается, зато в других местах в рот не берёт даже по праздникам. Лучший боцман в пароходстве. Ну, как себя чувствуешь, моряк дальних заплывов? Прикачался на озёрной волне?

— Прикачался, — Ивашкин сглотнул горькую слюну.

— Вот и хорошо, — старпом взглянул на часы. — После вахты отдыхай, дальше легче будет.

На Свирских шлюзах Ивашкин оценил выучку палубной команды, лихо работавшей со швартовными концами. Трезвый как стёклышко, боцман руководил людьми спокойно, без крика, а иногда отдавал команды просто жестами.

Онежское озеро встретило судно прозрачным, высоким небом и полным штилем; лишь рыбацкие баркасы теребили блестящую, тёмную гладь.

— Ты на Кижах когда-нибудь бывал? — спросил старпом на следующей вахте.

Поскольку был включён авторулевой, Ивашкин исполнял обязанности сигнальщика, то есть докладывал о замеченных целях.

— Где, где! — удивился он, отрывая от глаз бинокль.

— Остров Кижи, — уточнил старпом, — музей деревянного зодчества.

— В кино видел, читал кое-что… — Ивашкин снова прильнул к окулярам.

— Скоро сможешь посетить, — обрадовал старпом.

— А что мы там будем делать? — удивился Ивашкин. — Мы же в Беломорск идём.

— Механики просят встать на несколько часов, хотят с двигателем повозиться. У нас с тамошним начальством хорошие отношения: они иногда разрешают постоять у своего причала. А мы им топливо подкидываем. В график укладываемся: так, что будет тебе экскурсия.

— А боцман отпустит? — засомневался Ивашкин.

— Отпустит, — кивнул старпом. — Он тобой доволен, говорит, что работаешь хорошо. Если понравится – оставайся насовсем.

— Спасибо! — искренне поблагодарил неизбалованный похвалами Ивашкин.

Однако, когда судно приткнулось к небольшому причалу, нашлись срочные дела, и только после полудня боцман разрешил сойти на берег.

— Не задерживайся, — предупредил он, — а если услышишь гудок, дуй к судну во все лопатки!

— Сейчас! — заторопился Ивашкин. — Я только переоденусь. И побриться бы надо.

— Не на танцы же! — удивился боцман. — Иди, как есть. Тем более, гляди, теплоходов нет, значит, и туристов нет: кому тут на тебя любоваться?

Ивашкин оглядел свой наряд, состоявший из рабочих штанов, заправленных в кирзовые сапоги с отвёрнутыми голенищами, и стёганного солдатского ватника образца 1939 года, надетого на тельняшку.

«Ладно! — подумал матрос. — Чего это я, в самом деле? Так и пойду, фотоаппарат захвачу и пойду».

Сойдя на берег, он как добропорядочный путешественник, отправился к экскурсионному бюро, однако обнаружил на двери огромный ржавый замок, и был облаен косматым сварливым псом. Ничего не оставалось, как обозревать древности самостоятельно. И побрёл Ивашкин по узкому дощатому тротуару, проложенному среди скошенных лугов. Знаменитые, сложенные без единого гвоздя, строения почему-то не произвели большого впечатления. Может оттого, что никто не растолковал, как это прекрасно, и пришлось читать сухие пояснения, помещённые на фанерных щитах.

Наверное, когда строился двадцатидвуглавый храм, когда рубились громадные избы, когда весёлые и сильные парни, прихватив ремешками белокурые волосы, задорно звенели топорами, а дерево смолисто светилось янтарём, тогда строения радовали, освящённые жизнью и трудом. Теперь же, почерневшие, пахнувшие противогнилостной пропиткой, они вызывали лишь удивление и почтение. Так дивится человек, глядя на египетскую мумию, испытывая уважение к тайным умениям древних жрецов. Но, если, разглядывая мумию, ты испытываешь радостный восторг, тебя нужно срочно тащить к психиатру.

Внутри строений было темновато, и охранялись они смотрительницами – пожилыми, раздражительными и грубоголосыми. При появлении Ивашкина слышалось глухое ворчание. Огорчённый заповедной неприветливостью, матрос добрёл до невзрачной постройки, обозначенной как “Изба бедного крестьянина”. Домишко стоял на отшибе, словно стесняясь своей убогости. Ивашкин, поколебавшись, всё же сфотографировал избу. Зубной болью скрипнула дверь, и на пороге возникла женская фигура.

— Ещё одна мымра! — подумал Ивашкин, застёгивая футляр. — Пойду-ка я на пароход: нечего здесь больше делать.

И тут в него из-под белого платочка стрельнули задорные глаза. Ветерок колыхнул лёгкую ткань яркого сарафана, не прикрывавшего колен. Сапожки на высоких каблучках завершали наряд. Красотка притопывала и, глядя в сторону, делала вид, будто не замечает фотографа.

«Ничего себе, варьете!» — подумал Ивашкин и заученным движением вновь вскинул камеру.

Девушка выставил ножку, изогнулась в талии и картинно приставила к глазам ладонь, вглядываясь в северную даль. Дождавшись щелчка, она, покачивая бёдрами, сошла с крыльца, взяла деревянные грабли и, напевая что-то фольклорное, принялась ворошить сено, заставляя сарафан кружиться и вздыматься.

«Бедняцкая дочь! — усмехнулся Ивашкин, продолжая фотографировать. — Видать, сиротинушка. Жалко, я не работаю на “Плейбой”! Вроде и не замечает меня вовсе, егоза. А задом-то как вертит! Пропадает талант. Чёрт, плёнка кончилась. Ну, вперёд! Помоги мне, Илья Пророк – моряцкий заступник!»

— Здравствуй, хозяюшка! — он приблизился и шутливо отвесил земной поклон. — Не дашь ли страннику бесприютному водицы испить?

Девица совершенно натурально охнула от испуга, уронила грабли и зарумянилась.

— Издалека ли идёшь, добрый человек? — молвила она, не поднимая глаз.

— А приплыл я по мокрой воде из славного города Питера, — Ивашкин по достоинству оценил артистичность и готовность к игре. — Да нынче же далее отправляюсь.

— Ну, зайди в избу, молодец! — девушка крепко взяла его за руку и повела на крыльцо.

«Мне начинает здесь нравится», — отметил про себя Ивашкин, прислушиваясь к аромату французских духов и оглядывая скудное убранство по-музейному опрятной горницы.

— Так водицы бы мне, — он снял кепочку и облизнулся, без приглашения опускаясь на широкую скамью в красном углу.

— Что ж вода? — распевно возразила молодка. — Дайко-сь я тебя чем иным попотчую.

«Какой хороший музей! В Лувре меня так не принимали», — думал Ивашкин, глядя, как на чистой скатерке появляется бутылочка армянского коньяка, нарезанный лимон и красиво приготовленные бутерброды с колбасой и сыром. — А как звать тебя, красна девица? — он расстегнул ватник.

— Марья! — приветливо кивнула девушка.

— И откуда же ты такая взялась, Марья-искусница, — продолжал допытываться любознательный моряк.

— А из университета Петрозаводского, — охотно объяснила бедняцкая дочь. — Мы – филологи, а здесь на каникулах с подружкой подрабатываем. Только ску-у-ушно у нас! Туристов об энто время почитай и нет, вот и чудим от девичьей от тоски. Откушай, добрый молодец! — она поднесла на блюдце гранёный стаканчик с коньяком.

— А себе? — кивнул Ивашкин.

— Ежели только пригубить, — опять потупилась Марьюшка.

И пригубила наравне с Ивашкиным.

Тот подумал, что такие влекуще-распутные глаза ему уже попадались и, что эта обволакивающая призывность ещё ничего не значит. За видимой доступностью может скрываться и остервенелое целомудрие.

— Если я родилась с глазами шалавы, так мне что же, трахаться направо-налево? — как-то посетовала ему одна знакомая.

Не тому она пожаловалась. У Ивашкина по этому вопросу сомнений отродясь не водилось.

— А как тебя звать-величать? — хозяйка посыпала ломтик лимона сахарной пудрой.

— Ивашкин! — представился добрый молодец.

— Неужто вправду, Иванушка? — засмеялась бойкая студентка, видно, не расслышав.

— Вроде того, — не стал поправлять её гость.

— Так выпей, Иванушка, ещё чарочку!

«Кажется, я ей приглянулся, — приосанился матрос, не отводя взгляда от крестьянских прелестей, — как-то оно дальше будет?»

— И когда же, Иванушка, корабль твой далее последует?

— Да, вот уж, скоро, — Ивашкин с сожалением поглядел на часы.

— А раз так, — Марьюшка поднялась, — не след нам время попусту переводить. Пойдём-ка, разлюбезный мой!

И с этими словами ласково, но решительно вывела гостя из дома и указала на охапку душистого сена, покрытого большим шотландским пледом.

«Умом Россию не понять!» — вспомнил Ивашкин, увлекаемый на шуршащее ложе.

В этом месте целомудренный автор обязан сделать паузу и дать крупным планом пейзаж, а если невмоготу – лирически описать сцену токования глухарей.

Ничего этого не будет. Кроме любострастных птичек на свете водится множество других живых существ. Одно такое и появилось из-под сена, когда Ивашкин, деликатно скинув сапоги, энергично развивал пасторальную сценку. И было это существо большущей гадюкой. Ивашкин застыл, боясь пошевелиться. Змеюка свернулась толстым кольцом и внимательно поглядела на матроса. Ивашкин издал низкое рычание.

— Ах, какой ты…, — собралась похвалить его Марьюшка, но, проследив за остекленевшим взглядом дружка, рассмеялась. — Не бойсь! – она погладила Ивашкина. — Это Степанида – она ручная, при доме живёт, я её подкармливаю. Ну, что же ты затих? Иди ко мне! Куда же ты?

Но Ивашкин, крикнув: «Извини!», уже летел прочь, подхватив одежду, фотоаппарат и сапоги. Отбежав на безопасное расстояние, он отдышался и уселся за стогом, чтобы прийти в себя и обуться. Его слегка потряхивало то ли от испуга, то ли от стыда, а, может, от неудовлетворённости. «Девка хоть куда! — крутилось у него в голове. — Но, вот, змея! Не люблю я змей, боюсь их до смерти! Какая уж тут любовь! А жаль, ой, как жаль!»

И от расстройства сделал то, чего, сидя за стогом, делать не следовало – закурил папиросу.

Тут за спиной, от дорожки донеслись громкие, не русские восклицания. Ивашкин прислушался и уловил испанские слова. «Туристы, наконец, пожаловали, — догадался он. — Чего это они гомонят? Неужто им тоже экскурсовода не досталось?»

— Donde es la casa del campesino pobre? Donde es la casa del campesino pobre?* — кричали испаноязычники.

*— Где дом крестьянина-бедняка? Где дом крестьянина-бедняка?

«Ишь! – подумал Ивашкин. – Избу бедняка им подавай! Идите, идите, там вас встретят по полной программе!»

— La casa del campesino pobre es alla,* — машинально проговорил он и, вытянув из-за стога руку, показал направление.

*— Дом крестьянина-бедняка там!

Повисло молчание, а через секунду он оказался окружён толпой туристов, с изумлением разглядывавших небритого, в затасканном ватничке аборигена, перематывавшего портянку и дымившего папироской. Однако изумление быстро сменилось искренним восторгом: иноземцы запрыгали вокруг Ивашкина, защёлкали фотоаппаратами, застрекотали кинокамерами.

— Mira! Mira! — ликовали туристы. — Es un verdadero mujik! Es un alma enigmatico russo!*

*— Глядите! Глядите! Вот он – настоящий мужик! Загадочная русская душа!

Туристы хлопали в ладоши, старались коснуться Ивашкина, а одна бойкая старушка даже выщипнула на память клок выты из прорехи на спине.

Неизвестно, как долго продолжалось бы это упоение, но тут раздался звук пароходного гудка, призывавший Ивашкина на борт. Выплюнув папиросу, матрос небрежно махнул гостям и затопал по деревянному настилу, дивясь тому, как совсем из ничего может получиться... бог знает что.

Когда уже убрали трап и выбрали швартовы, Ивашкин заметил на берегу дым и услышал тревожные вопли. Это горел стог сена. Ивашкин виновато поёжился и приступил к своим обязанностям.

Быстро миновали Заонежский и Повенецкий заливы, и снова потянулись Беломоро-Балтийским каналом с его шлюзами, разливами и узкостями, где, казалось, еловые ветки касались на поворотах бортов. В одном из таких мест ожидало Ивашкина очередное удивление. Он работал на палубе, поглядывая на каменные осыпи, поросшие густым лесом, и вдруг увидел рыболова, сидевшего на берегу с удочкой.

«Далеко забрался, — подумал Ивашкин, — тут на десяток километров никакого жилья».

Что-то заставило его внимательнее вглядеться в удильщика, и когда дистанция сократилась, Ивашкин замычал, тыча пальцем в направлении берега, и стал хватать за рукав боцмана.

— Ты чего? — удивился тот. — А-а-а! Ну, негр, так что теперь? Негры – они тоже разные бывают. Этот тихий; мы его часто здесь видим. Видать, место ему приглянулось, или рыба здесь хорошо клюёт. Ты работай, не сачкуй!

Судно проскочило мимо рыбака: он подобрал ноги, но волна всё же окатила его до колен. Негр сверкнул белками, яростно сплюнул и показал большой коричневый кулак. На палубе добродушно засмеялись, а Ивашкин в очередной раз задумался о странностях путешествий и о проявлениях мирового единства. И опять пошли еловые и сосновые берега, шлюзы, поднимавшие судно так, что с мостика раскрывалась панорама на десятки километров.

У одного из шлюзов скопилась очередь, и судно Ивашкина встало к новенькому бетонному причалу. Едва завели швартовы, как явился шелудивый, пегий конь, оглядел пароход и стукнул копытом в борт.

— Кыш! — сказал ему Ивашкин. — Чего хулиганишь, рысак отставной?

Конь осклабился, показав стёртые жёлтые зубы, и опять стукнул по обшивке. Ивашкин замахнулся на приставучее животное, но конь лишь презрительно фыркнул и в третий раз шарахнул копытом.

— Оставь его, — посоветовал подошедший кок. — Хлеба просит. Погоди! — он похлопал коня по мокрому чёрному носу.

Конь понимающе кивнул и стал ожидать, переминаясь у борта.

Кок принёс буханку чёрного хлеба, разломил и стал кормить попрошайку. Тот ел медленно, вздыхая и прядя ушами, а, доев, опять стукнул копытом в борт.

— Больше не дам! — отрезал кок. — Жди следующего судна.

Конь укоризненно всхрапнул, дёрнул спиной и потрусил прочь.

Ивашкин поглядел на песчаный откос, заскучал и попросил у боцмана разрешения прогуляться.

— Иди! — махнул рукой палубный начальник, которого явно раздражала вынужденная остановка.

Ивашкин мигом собрался.

— Ты, наверное, и в гальюн с фотоаппаратом ходишь? — буркнул боцман.

— Фотография – запечатлённый миг истории, — пояснил Ивашкин.

— Гуляй! — крякнул боцман. — Далеко не уходи. По гудку – бегом на судно!

— Есть! — Ивашкин перемахнул через планшир.

— Серость морская! — рассердился боцман. — По трапу нужно сходить! По трапу!

Ивашкин обернулся и развёл руками, изображая раскаяние. День был солнечным, безветренным, пахло хвоей и водой. Но что-то в привычном пейзаже вдруг нагнало на Ивашкина тоску.

«Что за чёрт? — удивился матрос. — Откуда? Красота кругом, всё у меня хорошо. Домой, что ли потянуло?»

Он помотал головой и выпустил длинное ругательство, чтобы разогнать хандру. Помогло. Прогуливаясь и бормоча себе под нос, вышел он к живописной скале, свисавшей над небольшим мыском наподобие постамента памятника Петру Первому. На вершине росла древняя сосна. Дерево оплело камень длинными, толстыми корнями и напоминало гигантского кальмара, ухватившего добычу.

— Это надо сфотографировать! — обрадовался Ивашкин.

Он долго ходил вокруг скалы, выискивая наилучший ракурс и, наконец, нашёл точку, с которой скала превосходно смотрелась на фоне бетонных сооружений шлюза. Ивашкин трижды нажал на спуск, каждый раз несколько меняя позицию, и собирался сделать ещё один снимок, но почувствовал, как в спину ему упёрлось что-то острое.

— Стоять! Руки вверх! — раздался хриплый голос.

Более опытный человек тут же исполнил бы строгую команду, но Ивашкин лишь обернулся и от удивления раскрыл рот. Перед ним, изготовившись к штыковому бою, стоял низенький старикашка в тёмно-синей форме и фуражке с потемневшей кокардой. В руках боец держал старинную винтовку, затвор которой был привязан к ложу бечёвкой.

«Это, чтобы при выстреле далеко не улетел», — сообразил Ивашкин.

— Здравствуй, дедушка! — поклонился он. — Всё воюешь? Шёл бы ты домой, немца-то уже давно одолели, бросай эту партизанщину!

— Не разговаривать! — прикрикнул дед. — Поворачивайся, да ступай вон туды! — он кивнул на здание у шлюза. — А побежишь – так, ей богу, стрельну!

Ивашкин заметил, что древняя пищаль ходуном ходит в стариковских руках, и подумал, что если партизан сдуру нажмёт на спуск, то мушкет наверняка разорвёт к чёртовой матери.

— Ладно, ладно, дедуля! — он примирительно помахал рукой. — Пойдём, если хочешь, только не проткни меня, ради бога, и пальчик со спуска убери!

Он повернулся и потопал по тропке в горку, слыша за собой стариковское сипение.

— Руки подыми! — тяжело дыша, напомнил конвоир.

— Хрен тебе! — не оборачиваясь, ответил Ивашкин. — Ты смотри, не споткнись, народный мститель!

В здании администрации Ивашкин, подчиняясь командам, проследовал по тёмному коридору.

— Стой здеся! — приказал старичок у двери, на которой висела табличка с длинным цифровым обозначением. — Лицом к стене!

— Ну, сейчас! Может, ещё лечь? Сюда, что ли? — Ивашкин толкнул дверь и вошёл в маленькую комнату, по убогости сравнимую разве что с пресловутой избой бедняка.

Конвоир шмыгнул следом, притворил за собой дверь и, стукнув прикладом об пол, громко доложил: «Так что, Митрич, шпиена поймал! Фотографировал оборонный объект – шлюз, значить, сымал!»

— Тебе бы, папаша, в Кремлёвском полку служить, — заметил Ивашкин. — Уж, больно ловко артикулы ружьецом выкидываешь!

В кабинете, за обшарпанным столом с овальным инвентарным номером сидел прапорщик, на подоконнике лежала фуражка с зелёным пограничным околышем. Чехов писал, что в человеке всё должно быть прекрасно. Прапорщик, похоже, об этом не ведал. Казалось, его долго крутили в стиральной машине, а, вытащив, забыли отутюжить.

— И когда же ты, старый пердун, угомонишься? — тоскливо протянул пограничник. — Ты – кто? Ты – стрелок охраны! Отстоял своё, и чеши домой, копай огород, грейся у печки. Вчера, понимаешь, туристов на пароходе перепугал, целился в них из-за кустов, сегодня опять… И потом, что ты всё ко мне таскаешься? У тебя своё начальство есть. Кончай эти безобразия, а то сделаю так, что отберут у тебя винтовку!

Угроза лишения оружия подействовала, и ветеран несколько присмирел, однако, продолжал настаивать на расследовании и составлении протокола.

— Говоришь, фотографировал шлюз? — зевнул прапорщик. — Сейчас посмотрим, дай-ка аппарат! — кивнул он Ивашкину. Тот, донельзя заинтригованный, протянул камеру.

— Иди сюда! — велел прапорщик старику.

Бдительный воин, покосившись на Ивашкина, приблизился к столу. Прапорщик вынул фотоаппарат из чехла, открыл крышку и одним движением вытащил плёнку, поднеся её к окну.

— Ну, — недовольно спросил он. — Где здесь шлюз? Ну, покажи, где?

Старик прислонил винтовку к сейфу, достал круглые очки в железной оправе, водрузил на бугристый нос и, вытянув жилистую шею, долго разглядывал тёмную ленту.

— Ну? — повторил прапорщик. — О чём хочешь протокол писать? Где факты, где доказательства?

— Но, ведь, фотографировал же! — обиженно вскричал дед. — Я сам видел! Шлюз фотографировал!

— Тогда покажи, где он на плёнке? — не отставал прапорщик.

— Нету! — с горечью признал стрелок и тяжело вздохнул.

— А раз так, — пограничник взял винтовку и вручил старому бойцу, — забирай свою игрушку и ступай с глаз долой!

Старик взял винтовку и, волоча её за ствол, поплёлся к двери.

— Будь здоров, гренадёр! — попрощался с ним Ивашкин, но в ответ лишь донеслось шипение.

— Садись, — предложил прапорщик, когда дверь закрылась. — Ты с парохода? Посиди немного, пусть отойдёт подальше. Извини, что я плёнку засветил, но иначе б его не унять…

— А если он сдуру в кого-нибудь выпалит? — Ивашкин уселся на стул.

— У него патронов нет, — успокоил пограничник, — разве, что штыком пырнёт. Да и что с него взять? Он – потомственный охранник, как и отец, всю жизнь зеков стерёг. Такая, вот, биография.

— Скажите, — полюбопытствовал Ивашкин. — Зачем здесь, на шлюзе, и вдруг – пограничники?

— Посадили, вот и сидим, — пожал плечами прапорщик.

— Может потому, что теперь по каналу зарубежные туристы плавают? — предположил Ивашкин.

— Плавают они недавно, а сидим мы здесь, чёрт знает с каких пор, — возразил прапорщик. — Я думаю, в своё время хотели открыть канал для прохода иностранных судов, ну и организовали…— он обвёл взглядом свой кабинет. — А потом, то ли наши передумали, то ли у буржуев охота отпала – кто их разберёт? Кстати сказать, этот старикан, — он кивнул на окно, — формально прав. Шлюз считается оборонным объектом, и фотографировать его не рекомендуется.

— А как же вы тогда? — Ивашкин показал засвеченную плёнку.

— Мне тут недавно альбом подарили, — прапорщик закурил, — с цветными фотографиями. А на тех фотографиях наши природные красоты и все шлюзы, снятые с высоты. Альбом издан в Швеции. Так-то. Ладно, ступай, да больше не попадайся.

Выбравшись на волю, Ивашкин огляделся, но вольного стрелка не увидел, верно, опять пустился в добровольный дозор. Вдалеке, у причала, виднелось судно, и никакого движения на палубе не наблюдалось, значит, можно было не торопиться. Ивашкин побрёл по склону, увязая в песке и чувствуя, что проголодался. Впереди, в тени сосен маячила фигура, и даже издалека было видно, что это старик.

«Не везёт мне, — подумал Ивашкин, — молодка попалась, так на гадюку уложила, а тут – сплошь деды. Хорошо, хоть этот без винтовки!»

Старик, прихрамывая, ковылял вдоль откоса, время от времени нагибался, подбирал что-то и бросал в рогожный мешок.

— Здравствуй, отец! — поприветствовал его Ивашкин.

— Здорово, — ответил собиратель и глянул из-под косматых, седых бровей. Глаза его были по-стариковски прозрачны и умны. — А-а-а! — пригляделся он к Ивашкину. — Отпустили? Я видел, как наш вертухай тебя сцапал! — и расхохотался, показав беззубый рот под запущенными, прокуренными усами.

Старик был одет в длинный брезентовый плащ с капюшоном; кожа морской офицерской шапки была вытерта до белизны, а мех повылез.

— Он всегда таким был, — старик нахмурился, — ещё, когда в лагере служил, никому спуску не давал, пёс!

— Вы, что же, давно его знаете? — удивился Ивашкин.

— А с детства, — спокойно объяснил хромой.

— Жили по соседству? — не отставал Ивашкин.

— Вот, вот! — старик потёр узловатыми пальцами морщинистую щёку. — Только его отец охранником служил, а мой в этом лагере сидел, канал строил. Здесь где-то и лежит. А где – неизвестно. Теперь вот – брожу, косточки собираю. Как дождь пройдёт, из песка мно-о-ого косточек вылезает. Те, кого зимой хоронили, они не глубоко лежат. Зимой грунт, что камень, едва присыпали покойничков землицей.

— А вы тоже в лагере были? Ребёнком?

— Нет, — усатый опустился на низкий пень. — Родился-то я ещё до того, как отца арестовали. А как забрали, мать меня взяла и в деревню приехала, что рядом с лагерем. Чтобы поближе к отцу. Так и жили. Батька у меня историком был, но мужик здоровый: кайлом работал, тачку возил, старался. Когда норму перевыполнял, его на ночь к нам отпускали. Знали, что не сбежит. В то время такое ещё позволялось. А с этим, — он мотнул головой, — пацанами на улице играли.

— Ну, а потом? — Ивашкин потеребил брезентовый рукав.

— Что потом? — старик пожал плечами. — Потом он – в охрану служить, а я – за колючую проволоку, в барак. Опять, вроде, как соседи. В тот раз мне повезло, пошёл по уголовной статье. Анонимку написали, будто я чего-то украл, а следователь объяснил, что за отца. К уголовным добрее относились. А когда война началась, на фронт отпустили. Политическим-то не шибко разрешали. Только не долго провоевал, ногу перебило. Ну, сюда и вернулся. А куда ещё? После войны опять посадили. В тот же лагерь. Уже как политического. Не посмотрели, что инвалид. Однако на общие работы не гоняли, дали выжить. Опять со старым дружком встретился, и опять он – с винтовкой, а я – на нарах. В пятьдесят третьем выпустили. Стал в мастерской работать, руки у меня тогда хорошие были, потом – в сторожа. А сейчас – на пенсии. Хожу, вот, косточки собираю, больше, видать, некому.

— А воевали где? — Ивашкин покосился на мешок, лежавший у ног старика.

— Здесь, — тот показал палкой через плечо, — совсем рядышком. Карельский фронт.

— Я иногда вот, что думаю, — Ивашкин замялся на секунду. Вы только не подумайте плохого… Но ведь, получается, что вы не просто родину защищали, но и этот свой лагерь, а?

— Так и есть, — не обиделся старик. Защищали. Лагерь-то не где-нибудь, а в России. Что ж поделаешь? Хоть и тюрьма, а своя, родная. Мы злостью победили. И ещё – страхом. Власть бы людям не простила, если бы нас за Урал загнали. Думали, когда немцев побьём, власть помягшает, да.

— Дедушка! — поёжился Ивашкин. — Вы простите, если глупость спрошу. Скажите, а если бы немцы победили, так может, при них жизнь была бы и не хуже?

— Ты, парень, не глупость спросил, — дед повёл плечами, — думали и об этом люди, а как же? Особенно в начале. Они культурные, что и говорить, порядок у них… За людей нас, правда, не считали, так ведь, и свои… А только не получилось бы при них жизни даже, если бы лаской брали. Так, уж, у нас заведено – родная плеть слаще чужого пряника. Хорошо ли, плохо, а, уж, так!

Старик сощурился, ковырнул палкой небольшой бугорок, кряхтя, опустился на колени и поднял жёлтый череп.

— Alas! Poor Yoryk!* — печально проговорил он и добавил ещё что-то, явно из Шекспира.

*Увы! Бедный Йорик!

— Настоящий мужик! — уже не удивляясь, вспомнил Ивашкин. — Загадочная русская душа. Вот бы сейчас те туристы порадовались!

— Дедушка! — осторожно спросил он. – А вы, часом, между отсидками не учились в Оксфорде? Больно произношение у вас хорошее.

— Чего не было, того не было, — старик аккуратно уложил череп в мешок. — А дружка в лагере имел. Он, как раз, и был из этого Оксфорда, филолог, профессор молодой. Очень прогрессивный! В Союз подался, хотелось ему социализм строить. Наши, как говориться, навстречу ему пошли. Сучкоруб из него получился отменный! Говорил, у меня к языкам большие способности. Не тебя кличут? — посмотрел он на пирс, услышав пароходный гудок.

— Меня, — поднялся Ивашкин. — До свиданья, дедушка!

Шелудивый пёс провожал судно и получил от кока ещё буханку хлеба.

Выбирая швартов, Ивашкин взглянул на берег. Хромой сидел всё там же, на пеньке, а рядом расположился охранник, прислонив к сосне винтовку. На газете были разложены огурцы, и стояла бутылка. Старики мирно беседовали.

О чём?

Бог знает!



Назад в раздел



Новости

Все новости

12.04.2024 новое

ПАМЯТИ ГЕРОЕВ ВЕРНЫ

07.04.2024 новое

ВИКТОР КОНЕЦКИЙ. «ЕСЛИ ШТОРМ У КРОМКИ БОРТОВ…»

30.03.2024 новое

30 МАРТА – ДЕНЬ ПАМЯТИ ВИКТОРА КОНЕЦКОГО


Архив новостей 2002-2012
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru